Приходил Тычок. Топтался у ворот, шейку тянул, на дворе высматривал. Упросил кого-то из дворни позвать Сивого. А как увидел, так непритворно обрадовался, так горячо обнял, что Безрод всерьез обеспокоился за старика. Как бы плохо ему не стало, когда княжий приговор свое возьмет. Старик даже гостинец приготовил, сунул в руки что-то, обернутое в тряпицу, и беззвучно заплакал. Безрод глядел сверху вниз на Тычкову макушку, и что-то в горле пережало. Гладил старика по шее да и брякнул сдуру:
– Ты помни, о чем уговаривались. Крепко помни.
И чуть язык себе не откусил. Не сегодня-завтра князь жизни лишит, а тут получите – обнадежил бедолагу, наобещал с три короба! А если не выйдет? Сейчас Тычкова душа вырвалась вперед головы, и уже не догнать ее. Поздно кусать язык. Теперь старик и Жичиху перетерпит, и все на свете превозможет.
Помешал старый кому-то из млечей. Пихнул его, тщедушного, и дальше пошел, будто ничего не случилось. Безрод лишь усмехнулся и покачал головой. За плечо развернул грубияна к себе, сомкнул на шее крепкие пальцы и дернул вниз. Здоровяк, будто подкошенный, рухнул на колени, засучил перед собой руками, побагровел, язык вывалил. И ведь не слепой, видел – старик стоит. Должно быть, подумал, что оба одного поля ягоды, душегубы. И как же не пихнуть старого разбойника? Сивый коленом приложился к багровому лицу, и дружинный мигом обеспамятел. Безрод угрюмо сплюнул. Не сдержался. Не смог. Тычка-то за что? За душу добрую, за жизнь беспросветную?
Несчитанных годов мужичок испугался, прослезился. Впервые кто-то встал за него после смерти сына.
– Дурак я, сам видишь. – Безрод пожал плечами. – Уж ты не обессудь, если что…
Безрода и Тычка уже брали в кольцо обозленные млечи, соловеи, бояны. Это была последняя капля! Ох, прольется теперь чья-то кровь! Сивый отступил к забору, задвинул старика за спину, выглянул на всех исподлобья.
– А ну разойдись! – рявкнул Перегуж, проталкиваясь в середину. – Если кто скажет, что Безрод сам набросился – уши оборву! Своими глазами все видел. Вот этой рукой ухо за ухом оборву! Тьфу! Бабы базарные! Поклепщики!
В сердцах сломал плеть, что в руках держал, и с таким презрением бросил обломки наземь, что вои попятились.
– Так злоба жить мешает, что со стариками воюете? А может, и меня старого туда же? По роже мне, дураку, да посильнее? Чего же брови супите, храбрецы, чего исподтишка гадите, будто не дружина, а шайка разбойников? – Долго воевода молчал, и вот не выдержал, выплеснул. – Думаете, не знаю, что и мешок Сивому больше своих отмерили, и воды никто не подаст, если помирать вздумает? Будто не знаете, чего стоит слово тех четверых! Вы только поглядите, осерчали, храбрецы! Оскорбились! Ишь, цацки хрупкие, тьфу!
Старый воевода в сердцах плюнул воям под ноги и остервенело зашагал прочь. Многих он в свое время по попке шлепал, и на тебе, оперились!
– Против князя идешь, старый! – догнал в спину чужой голос.
Перегуж обернулся, зло бросил:
– И пойду, коли не прав князь! А ты, гостенек, в чужом огороде траву не топчи!
Тычок ушел, беспамятного млеча унесли, а Безрод долго сидел на заднем дворе. Что-то будет этой ночью. Сердце тревожно сжалось. Что-то будет?
Как всегда, поднялся на крыльцо последним. Скрестил руки на груди, сцепил зубы и мертво встал в дверном проеме.
– А-а-а, явился, голь перекатная! На дружинного руку поднял?
И полетели сапоги. Не один, не два, много. Безрод лица не отвел, только руку выбросил и схватил один сапог перед самым носом. Понемногу, день за днем возвращал себя былого, и сегодня попробовал силу на заднем дворе. Теперь можно. Сивый ногой вышвырнул сапоги на улицу, а последний сапог, тот, что поймал, скомкал в ладонях и медленно развел руки. На голенище появилась трещина, спустилась к стопе, и в конце концов сапожище с громким треском лопнул. Только пыль встала. Сивый усмехнулся. Бестолочи. Глаза выпучили, рты раскрыли. Да ты не гляди, что в тебя влезет два таких, как я, подмечай то, что в мою ладошку две твоих войдет. И всей-то руки не нужно, не плечом – ладошкой рву. На это гляди.
– Рты позакрывайте. Душа вылетит – не удержишь.
Бросил половинки сапога на улицу и прошел к себе. Впервые спокойно уснул. Сразу. Будто спал на мягкой перине.
Утром впервые обошел кого-то из млечей на бегу вокруг Вороньей Головы. Жаль, не Корягу. А когда к скале подбежал, от радости попробовал петь. Пел про скорые морозы, про девицу-красавицу, про горячую любовь, что снега топит, про верность девушки вою. В голос выводил переливы. Хоть и в четверть того, что раньше, а все же пел. То-то певцы доморощенные вылупились, даже рты пораскрывали. Всякий безголосый неумеха воображает, будто петь умеет. Ласточкой вспорхнул с обрыва, без брызг ушел головой в воду и широкими саженями погреб к тому берегу.