Всю эту бессонную ночь Махмуд-хан бродил по дворцу и раздумывал. О жизни и смерти. Обо всем роде человеческом и о толпе, окружившей крепость. Казалось бы, их привело сюда только желание видеть двух молодых людей счастливыми. Но это не совсем так. В глубине их сердец — непримиримый гнев. Вековой протест против притеснения. Этот протест пока еще не вырвался наружу, но зреет, набирает силу. Судьба двух молодых людей — и сомненья нет — лишь случайный повод. Трудные времена настают, народ выходит из повиновения. «Сегодня захватят мой дворец, — думает паша, — а завтра окружат Стамбул, ворвутся в падишахский дворец. За поводом дело не станет. Не сумеем обуздать чернь — никому из нас не сносить головы. Завтра они будут вопить про „жестокий гнет“, послезавтра — про „слишком большой налог“. А там начнут возмущаться роскошью моего дворца, хлеба требовать. Смотришь, уже скопилась бесчисленная толпа. Безмолвно, неподвижно стоит она, но нет силы, способной с нею справиться. Никакому войску ее не разогнать. Главное — не допустить, чтобы толпа собралась».
В чистом, словно вымытом, безоблачном небе блеснуло утреннее солнышко. Вкатилось на склон Горы, подскочило, снова опустилось и лишь после этого стало быстро подниматься. Никогда в жизни Махмуд-хан не видел подобного зрелища. «Дурное предзнаменование, — испугался он, — уж не близится ли конец света!»
Покинув улей, пчелы долго летают по воздуху, затем всем роем облепляют какую-нибудь ветку. В то утро город походил на такую ветку, облепленную пчелами. Повсюду, куда ни глянь, стоят высокие усачи в накидках из козьих, оленьих, жеребячьих шкур, в остроконечных войлочных шапках, стоят женщины с большими газельими глазами, с тонкими руками; одеты они в разноцветные платья, на головах — платки, на груди — золотые, серебряные мониста.
В полдень взволновалась толпа. Все, как по приказу, повернулись к Горе, подняли глаза к ее вершине. Так и застыли. Никто — ни слова.
Увидел это в окно Махмуд-хан, задрожал.
— Почему они молчат, Исмаил-ага?
— Кто их знает? Молчат. Лишь иногда воздевают руки и молятся.
«Вот так они будут стоять три дня, — пронеслось в голове у Махмуда-хана. — А на четвертый, если не увидят костра, нападут на мой дворец, разрушат его до основания. А костра они, конечно, не увидят. Но, может, дело обстоит не столь плохо? Просто у меня слишком разыгралось воображение?»
— Еще идут, Исмаил-ага?
— Все идут и идут. И откуда только берется такое бессчетное множество людей? Хотел бы я знать, кто за их спиной.
— Как кто? Да этот нечестивец, не признающий Аллаха, — Караванный Шейх! — вскричал паша. — Они, эти шейхи, всегда были нашими врагами. Если не переманить их на нашу сторону, мы пропадем, Исмаил-ага, все пропадем! В народе у них корни глубокие. Тысячелетние корни. И если мы не сумеем договориться с ними, — тут он показал в окно на толпу, — так оно и будет, Исмаил-ага!
— Мы можем договориться с ними в любую минуту, мой паша.
Замолчал паша, думает: «Что, если мне сейчас уехать со всеми моими женами, детьми, придворными и слугами? Но ведь это может быть воспринято как трусость. Упаси бог, падишахский двор узнает. Как бежать, когда дворец окружен со всех четырех сторон? Проложить себе дорогу мечом? Да разве это возможно!»
— Только бы мне вырваться отсюда, — заговорил он вслух, — всем отрублю головы — и Шейху, и хошабскому бею, всем-всем. Это они виноваты. Отрублю им головы, Исмаил-ага. Вот увидишь, отрублю.
Разгорячился паша. Жилы на шее взбухли. Кричит, вопит, все никак не может успокоиться. Остыл наконец малость, но все повторяет:
— Отрублю им головы. Отрублю. Отрублю. Только бы вырваться отсюда.
Исмаил-ага стоит — спиной к розовой колонне привалился, ждет, пока гнев паши поуляжется.
— И певцы, и кавалджи пришли, Исмаил-ага? — спрашивает Махмуд-хан.
— Тут их целые сотни. И сотни барабанщиков. Все готовятся праздновать свадьбу, — отвечает Исмаил-ага.
— Иншаллах, загорится костер на вершине… Не то… — не договорил паша: стыдно ему стало, что не смог утаить страх. Попробовал было сменить разговор, но осекся, поник головой — и молчит.
Понял Исмаил-ага, что паша раскаивается. А главный советник был человек прямой и откровенный.
— Послушай, паша, — говорит, — нам ли скрывать правду друг от друга! Если эта толпа не увидит костра на вершине, дворец сровняют с землей, а нас всех перебьют. Один только есть способ предотвратить это.
— Какой же, Исмаил-ага? — нетерпеливо спрашивает Махмуд-хан.
— Откажись от своего желания! Выйди к воротам дворца и объяви, что отрекаешься от своего желания. Раз, мол, столько людей хотят счастья моей дочери и ее жениху, не могу, скажи, идти против общей воли. Верните, скажи, Ахмеда, и я сам устрою им свадьбу. Народ будет носить тебя на руках. Тебя будут почитать чуть ли не наравне с Аллахом. Другого выхода нет.
— Не могу, Исмаил-ага. Все подумают, что я испугался.
— Ничего подобного. Плохо ты знаешь народ. Он предполагает во всех только добрые намерения. Подозревать дурное ему не свойственно.
— Ошибаешься, Исмаил-ага. Народ умен, его так просто не проведешь.