— Однако же как вы усердно ее защищаете, ваша светлость, — багровея, прошипел епископ. — Тогда как и у вас, я знаю, знаю, не отпирайтесь! — да, у вас тоже мелькала такая мысль, ужели нет? Ужели сами вы не заметили, что ее величество все тщательней в последние месяцы драпирует свое одеяние? Ужель не заметили, что покрывал и шалей на ней все больше? Ужель не выросший живот под ним она должна прятать, а если не это, то что?
— Ну, знаете ли, это уже перебор, — добродушно заметил герцог Нормандский. — Этак я и на ваше одеяние могу глянуть и сказать: да уж не в тяжести ли его преосвященство епископ Бове, не отрастил ли животик? Право, это же вздор.
На мгновение все стихло, а после пэры громыхнули таким дружным хохотом, что возмущенный вскрик епископа безнадежно в нем потонул. Не смеялись лишь епископ Шалонский, порозовевший от обиды за своего друга, и сир Амори, не ценивший площадных шуточек герцога Нормандского и сильно обеспокоенный всем происходящим. Общий смех, впрочем, разрядил обстановку, и все получили мгновение передышки — Амори ощущал, что отчаянно в ней нуждается. Разглядывая раскрасневшиеся — у кого от хохота, у кого от гнева — лица пэров вокруг себя, он думал о том, что произойдет, если предложение Бове будет принято… а оно будет принято, поскольку присутствуют семеро пэров из двенадцати, что достаточно для принятия общего решения. И из них один лишь герцог Фландрский проголосует против. Даже если Амори воздержится, это ничего не решит: Бланка будет приведена к позорному принудительному осмотру, что, вне зависимости от результата, станет страшным для нее оскорблением, и лишь еще сильнее ожесточит против непокорных пэров, никак не желающих признавать над собой ее власть. «О, если бы король Людовик был хотя бы пятью годами старше, — в который раз подумал Амори, — но что толку жалеть о несбыточном». По правде, Амори де Монфор, хоть и получил благодаря уговору с Сансерром лишний день на раздумья, так ни к чему и не пришел. Он был человеком не трусливым (так не назвали бы его ни один из тех, кто видели его ведущим конницу в бой при Бувине и в Оверни), но чрезмерная осмотрительность, порой граничившая с нерешительностью, зачастую мешала ему вовремя принять правильное решение. Не в бою — о, в бою он действовал молниеносно, не рассуждая. Но там, где возможно было рассуждать, предпочитал делать это столь долго, сколь только возможно, — и часто переусердствовал в этом. Нынче он не хотел унижения Бланки, ибо, как было сказано выше, он по-своему уважал эту женщину. Но и неопределенному положению в королевстве пора было положить конец. Либо свергнуть Бланку и поставить на ее место Филиппа Строптивого, которым легко будет управлять через совет пэров, — либо отдать ей безоговорочно весь Иль-де-Франс, и пусть Иль-де-Франсу поможет Господь. Но чтобы случилось одно либо другое, кто-то должен был нанести удар; кто-то должен был нарушить коварное, тягостное равновесие, установившееся между пэрами и королевой. Тогда как ни одна держава не может существовать в подобном равновесии: либо знать, либо монарх должен встать на ступень выше и оттуда повелевать оставшимися внизу. Ибо на том и строился, и держится мир.
Пэры наконец отсмеялись и вновь посерьезнели, хотя Филипп Булонский, которому острота его нормандского кузена очень понравилась, все еще тихонько похихикивал, пряча от Нантейля глаза. Епископ же, взяв себя в руки и встретив насмешку стеной каменного равнодушия, изрек сухо и строго, глядя не на злосчастного шутника, а на Фердинанда Фландрского:
— О том я и речь веду, мессир. Коли недостаточно косвенных доказательств, а их, как все мы видим, все-таки недостаточно, надлежит нам получить прямые. На том и делу конец.
Сейчас, не рассыпаясь в цветастых, витиеватых и пустословных речах, он казался гораздо более убедительным — хотя сам, быть может, не понимал того. Кривая ухмылка, исказившая иссохшее личико старого герцога, сменилась угрюмой гримасой. Он ничего не сказал, и это был самый лучший ответ. Епископ Бове обвел собрание тяжелым взглядом, не миновав никого, каждому задав глазами неотвратимый вопрос: дерзнем или нет?
И если да, решил сир Амори, отвечая на этот взгляд, если да — то это конец для Бланки Кастильской. Ибо, подвергнув ее такому позору, ни один из проголосовавших за сей позор не сможет после ее уважать.
— Что же, — медленно проговорил епископ, — если больше никто не желает выступить, то извольте высказываться, мессиры пэры, за или же…
— Я желаю выступить, — донесся от дверей голос, при звуке которого все пэры Франции, включая и сира Амори, как один, вскочили со своих мест — не от одной только неожиданности, но и потому, что привыкли уже подниматься на ноги при звуках этого голоса.
Ибо в дверь зала, твердо ступая и высоко держа голову, вошла Бланка Кастильская.