Прошло Бог знает сколько времени. Юра почувствовал, как чья-то холодная сильная рука остужает его лоб, успокаивая и даруя жизнь. Он увидел стоящего рядом Боба. Его вечная, не снимаемая никогда куртка болотного цвета была распахнута. На ней не хватало половины пуговиц.
-- И так бывает, - спокойно сказал Боб и убрал ладонь с его горячего лба. - Все мы умрем. И ты, и я. Но не волнуйся, печаль эта еще не скоро. Я вот от яичницы с салом загнусь. Так не есть, что ли?
Облик вечного скитальца был до крайности непривычен и чужд. Его полные губы ничего не жевали, лицо как-то обострилось, припорошенное короткой, седой щетиной. Взгляд усталый, но резкий и до боли глубокий.
Боб смотрел отроку прямо в глаза. И неожиданно пространство дрогнуло, впуская в себя наслоения времен, далей и судеб. Там, за его спиной, чужие, давно умершие люди молились небу и земле, разводили костры. Топорами валили лес зэки, кутаясь в тертые хилые телогрейки. Звучал бубен шамана, хрипели испуганные, загнанные в ловушку лоси. Улыбалась Манская Баба, искристым рукавом вытирая красивое белое лицо.
Он увидел вдруг себя, только сухого, старого. Увидел седые волосы Филипка. Друг Петручио склонился над общей тетрадью и выводил замысловатые каракули. Приплясывал перед креслом дантиста раздраженный Квасец... И взошел на свой Эверест Захар... Страховал и поучал кого-то невидимого Лебедь... Совсем облысел Поручик Петров...
Эта была другая, еще не свершенная жизнь. Чувствовалось, что полнится она незнакомой и скраденной канителью. И они стали другими. Их обуяла сухость, и каждый верил лишь в свой карман. Радовал друг Лысый, он существенно не менялся, только лоб становился уже, а очки шире. Добавлялось мальцу диоптрий.
Боб резко взмахнул рукой. И показалось Плохишу, что блокнот вещих его заметок превратился в стаю неведомых птиц. Он разрастался вверх тенью, наполнялся шелестом крыльев и взмыл к небу.
Они уносились вверх, даруя свободу выбора и самой жизни. Ту самую "СВОБОДУ", что белыми буквами судьба вывела нам на Втором Столбе. На секунду заслонив солнце, стая вещая сверкнула яркой, непереносимой для глаз радужкой. Потом птицы поднялись еще выше, постигая непостижимое.
А где-то там, в темном, недосягаемом мареве тайги, весело и открыто смеялась ожившая Манская Баба. Сбылось ее обещание. Еще как сбылось! И сколь ни хаживать в тайгу городовым да начальникам, им она сил не прибавит. Так и будет в ней простой люд счастье огребать. Даже такое страшное. А не страшна жизнь тем, кто не живет. Только тогда и праздник, когда мужики в избе, и стол от избытка ломится.
Пока люди в тайгу ходят, пока молодость в любовь под ее стенами играет, она жива. А как песню споют, так ветры силою и соком желаний набухнут. Носят ветры время былое да ждут нового. Больно Баба Манская сказки любит. Слушает - не оторваться.
Оглохший и опустошенный, Плох стоял над телом незнакомого ему паренька. Может, и встречал он его на Столбах, но, увы, не запомнил. А Мурашик в тот странный день спокойно пил себе дома чай с блинами и медом, собирался в альплагерь Ала-Арча.
Да и что мы ведаем друг о друге, когда чужие и не в тайге? Кто у станка, а кто у паперти, у креста? Все одно чужие, если не здесь. Красноярску туманов мало, он еще смогом угарным балуется. А сквозь эту наносную белену и с помощью Боба жизни не разглядеть.
Но Плох видел, как несется к нему и беде пришлой друг Петручио. Может, правда, и беды той еще с нами не было? Но Плох тогда уже знал, что выпадет сгинуть Мурашику в далеких горах восточных. Перетрется веревка о крюк, и последний полет пацана будет долгим и свободным.
Именно тогда он знал многое, может почти все. И тут же принялся забывать, так как на кой ляд нам такое знание? Лучше уж жить с листа. Жить, как перед новым, высоким и долгим ходом, когда руки от силы чешутся, ноги зудят. И страшно, а все одно пройдем. Долго ли умеючи.
***
5