— Анафема! Анафема! — подхватили молчавшие доселе купцы и потушили ладонями свечи.
Алеша даже поперхнулся от ярости, монеты так и посыпались у него изо рта.
— Ах вы, толстобрюхие! Погодите — еще вернусь! Натоплю из вас сала и свечек понаделаю! Чтоб вас всех перекосило от пят до ушей! Погодите, еще наложу вам ершей за пазуху!
Смех и крики народа поддержали его. Хмель победы висел в воздухе, и каждый, вдыхая его, чувствовал себя свободным и счастливым. Проезжали по улицам города, залитым светом костров, длинные тени плясала по бревенчатым степам и тесовым кровлям. Выплывали и пропадали во мраке пыльные купины деревьев, наклонившиеся через дощатые заборы, журавли и долбленые корыта у них, бани и сеновалы, и сваленные у порога вязанки хвороста. Все уходило во тьму, в прошлое, как невозвратное, и смутная печаль уже томила сердце Илейки.
Подъехали к воротам и долго не могли разбудить страну. Потом разбудили, стали пререкаться, отыскали ключи, и вот распахнулись тяжелые створки: синяя звездная даль лежала перед богатырями. На миг сжалось сердце — нет нигде отдохновения и пристанища. «В поток их! Как татей, в поток!» — вспомнились брошенные из толпы слова, но Илейка вдруг увидел перед собою лицо заснеженного витязя — холодное, бесстрастное лицо… Последние прощальные приветствия, пожелания счастливой дорожки, напутственные слова:
— Нет на Киев дороги прямоезжей! Заколодела. Залег на реке Смородинке Соловей-разбойник. Теперь это его край, его вотчина! Колесите севером!
И все. Закрылись кованые ворота Чернигова, отвоеванного ими у печенегов города. Остались витязи одни на дорожке. Ни добычи, ни власти, ни славы… Молчали, прислушивались к мягкому шагу коней.
— Слышь, Илья! — прервал молчание Попович. — Живот у меня сводит — монеты две проглотил, когда завопил толстопузый. Ничего, я на них куплю еще свечей и поставлю за упокой епискупа. Рак благословлял его клешней! Блоха рубашная! Ворона вшивая, чего он ко мне привязался?
И от голоса товарища Илейке вдруг стало тепло и просто и прошла обида. Повернулся к Алеше, сказал:
— Ничего, Александр — воитель древности, все ничего!
А тут еще гусельки разбились совсем, — достал из переметной сумы жалкие обломки Попович— потренькал бы теперь. Саблей ударил степняк, даже вскрикнули гусельки, этак жалобно, как ребеночек. В них ведь тоже душа живет…
Алеша подумал немного, причмокнул языком:
— Нежная, что девичья. Она, брат, такая маленькая, как желтая птичка, и она большая, как ночь. Где ей только уместиться в коробке. Струны будят ее, а так она всегда спит. Да нет… улетела теперь душа гуселек, где-нибудь в лесу сидит на ветке… Хочет петь и не может, нет ей сторожа, чтоб будил.
— Все ты врешь, Попович, — ласково перебил Илейка, — и откуда у тебя в голове столько всего.
Алеша попробовал спеть:
— Нет, не получается. Куда путь держать будем?
— Не ведаю! — отвечал Илья. — Тут вот и лес уже встал, и дорога заросла крапивой, конь шарахается, видно, правду нам говорили — лежит она через Брынский лес.
Вскоре их со всех сторон обступили толстенные раскидистые дубы, сосны вытянулись в струнки, запахло смолой и горьким валежником. Зыбко дрожали звезды в редких дымках туч. Где-то далеко залаяла собака. Поехали дальше в надежде, что деревья расступятся и снова откроется дол. Но деревья сходились все плотнее, окружали путников и манили их синими просветами, где бесшумно порхали белые, как снежинки, мотыльки. Остановились перед крутым склоном, где все уже было так дико и сердито, что невольно захотелось вернуться. Постояли в нерешительности.
— Здесь должно быть село Красное. Знаю точно, как выедешь из города — так по правую руку село, — рассудил Попович. — Черт! Я был тут два года назад, не мог же лес подняться за это время?
— Перепутал, Алеша? — осторожно заметил Илейка.
— Ничего не перепутал — здесь село Красное. Точно говорю, стой здесь, Илейка, а я мигом обернусь. И пес брехал в той стороне! Поищу дороги, село-то здесь рядом. Стой на месте — лес густой, головы не просунешь.