Между мной и Розали не было секретов в том, что касалось мамзель Агаты: мы оба жили в смертельном страхе перед ней и были товарищами по оружию в ежедневной неравной борьбе за нашу жизнь. Розали, которая, собственно говоря, была уборщицей, спасла меня в тот день, когда сбежала кухарка, а теперь, после того как ушла и горничная, она осталась моей единственной прислугой. Я был очень огорчен, когда лишился кухарки, но вскоре мне пришлось признать, что ничего равного тем обедам, которыми кормила меня мамзель Агата, завладев кухней, я никогда не едал. Еще более неприятно мне было расстаться с горничной, крепкой бретонкой, которая скрупулезно соблюдала наш договор, обязывавший ее никогда не подходить к моему письменному столу и не касаться старинной мебели. Через неделю после приезда мамзель Агаты здоровье горничной совсем расстроилось. Руки у нее дрожали так, что она уронила мою лучшую фаянсовую вазу, а вскоре после этого она сбежала, второпях даже не захватив свои передники. В тот же день мамзель Агата принялась скоблить и тереть щеткой мои изящные стулья времен Людовика XVI, безжалостно выбивать палкой бесценные персидские ковры, мыть водой с мылом бледный мраморный лик моей флорентийской мадонны и в конце концов сумела лишить стоявшую на моем письменном столе вазу из Губбио ее чудесного блеска. Если бы мамзель Агата родилась на четыреста лет раньше, ни одно произведение средневекового искусства не дошло бы до нас. Но когда, собственно, она родилась? Ее лицо осталось точно таким же, каким я запомнил его в мои детские годы в родительском доме. Мой старший брат унаследовал ее вместе с домом. Так как он был на редкость храбрым человеком, то сумел от нее избавиться и навязать ее мне. Мамзель Агата как раз то, что мне нужно, писал он. Такой экономки свет еще не видел. В этом он был совершенно прав. И с тех нор я делал все, что мог, стараясь избавиться от нее. Я начал приглашать к обеду холостых друзей и случайных знакомых. Они все заявляли, что завидуют такой изумительной кухарке. Тогда я рассказывал, что собираюсь в ближайшее время жениться и мамзель Агата ищет новое место. Они тут же выражали желание посмотреть на нее - на чем все и кончалось: второй раз ее уже никто видеть не хотел. Описать ее я не способен. У нее были жиденькие золотистые локоны, уложенные по ранневикторианской моде, - Розали считала, что это парик, но точно сказать не могу. Необыкновенно высокий и узкий лоб, полное отсутствие бровей, крохотные белесые глаза; лица как будто не существовало вовсе, а был только длинный, крючковатый нос и под ним узкий разрез, который редко раскрывался, показывая ряд длинных зубов, острых, как у хорька. Ее кожа отливала трупной синевой. Улыбка... нет, лучше я не стану ее описывать - мы с Розали больше всего боялись ее улыбки. Мамзель Агата говорила только по-шведски, но бегло бранилась по-французски и по-английски. Наверно, со временем она все же научилась немного понимать по-французски иначе откуда у нее было столько сведений о моих пациентах? Я часто заставал ее врасплох у двери моей приемной, где она любила подслушивать, особенно когда я принимал дам. У нее было настоящее пристрастие к покойникам - когда кто-нибудь из моих пациентов был близок к смерти, она, казалось, веселела, а когда по авеню Вилье двигалась похоронная процессия, мамзель Агата непременно выходила на балкон. Она ненавидела детей и не могла простить Розали, что та дала кусок рождественского пирога детям консьержки. Она ненавидела мою собаку, вечно посыпала ковры порошком от блох и при виде меня немедленно начинала почесываться в знак протеста. Собака также возненавидела ее с первого взгляда - возможно, из-за чрезвычайно своеобразного запаха, исходившего от ее особы. Он напоминал мне мышиный запах бальзаковского кузена Понса, но в нем имелся какой-то особый, присущий только ей оттенок мне допелось почувствовать его только еще раз в жизни, когда много лет спустя я вошел в заброшенную гробницу в Долине царей близ Фив, где со стен черными гроздьями свисали огромные летучие мыши.
Мамзель Агата выходила из дому лишь по воскресеньям, чтобы восседать в одиночестве на скамье в шведской церкви на бульваре Орвано и молиться богу, не знающему милосердия. На скамью рядом с ней никто никогда не садился - не находилось такого смельчака, а мой друг, шведский пастор, рассказывал, что когда он впервые причащал ее и вложил ей в рот облатку, она бросила на него такой злобный взгляд, что он испугался, как бы она не откусила ему палец.