Я отослал своих пациентов и направился к комнате мамзель Агаты. Дважды я поднимал руку, чтобы постучать, и дважды опускал ее. Я так и не постучал. Я решил, что будет разумнее отложить разговор до вечера, когда мои нервы несколько успокоятся. Мамзель Агаты не было ни слышно, ни видно. Розали приготовила на обед прекрасное тушеное мясо и молочный пудинг, которым я поделился с Джоном, - все француженки ее сословия хорошие кухарки. Успокоив свои нервы двумя-тремя лишними рюмками вина, я пошел к двери мамзель Агаты, все еще дрожа от гнева. Стучать я не стал. Я вдруг сообразил, что разговор с ней сейчас обеспечит мне бессонную ночь, а я настоятельно нуждался в том, чтобы выспаться. Было куда лучше отложить это свидание до утра.
За завтраком мне пришла мысль, что правильнее всего будет отказать ей письменно. Я сел, намереваясь сочинить громовое письмо, но тут Розали принесла мне записку, в которой мамзель Агата извещала меня, что ни одна порядочная женщина не может и дня оставаться в моем доме, что она сегодня же покидает его навекн и не желает меня больше видеть - как раз те самые слова, которые я собирался написать сам. Незримое присутствие мамзель Агаты еще тяготело над домом, но я ужо отправился купить для Джона кроватку и лошадь-качалку, в награду за то, что он для меня сделал. На следующий день ко мне, сипя от радости, вернулась кухарка. Розали была счастлива, и даже Джон как будто был доволен своим новым домом, когда я вечером пришел посмотреть, как он засыпает в своей уютной кроватке. Я же блаженствовал, как школьник в начале каникул.
Но только никаких каникул у меня не было. С утра до вечера я занимался моими пациентами, а довольно часто и пациентами моих коллег, которые стали все чаще приглашать меля на консилиум, чтобы снять с себя часть ответственности - к большому моему удивлению, потому что я, даже тогда, уже не страшился ответственности.
В дальнейшем я понял, что это был один из секретов моего успеха. Другим секретом, разумеется, была моя постоянная удача, настолько поразительная, что я начал подумывать, нет ли у меня дома какого-нибудь талисмана. Я даже стал лучше спать с тех пор, как начал по вечерам навешать спящего в своей кроватке мальчика.
Жена английского священника не пожелала больше лечиться у меня, но ее место на диване в моей приемной заняли многие ее соотечественники. Имя профессора Шарко было окружено таким сиянием, что отблески его ложились даже на мельчайшие планетки вблизи этого светила. Англичане, по-видимому, считали, что их врачи понимают в нервных заболеваниях меньше своих французских коллег. Так это было или не так, для меня, во всяком случае, подобное положение вещей оказалось очень благоприятным. Меня даже пригласили в Лондон на консилиум как раз в те дни. Разумеется, я был очень польщен и решил сделать все от меня зависящее. Я не знал больную, но удачно лечил ее родственницу, чем, конечно, и объяснялось это приглашение. По мнению моих двух коллег, которые с мрачными лицами стояли у кровати, пока я обследовал больную, ее состояние было не просто тяжелым, но безнадежным. Их пессимизм заразил весь дом, и воля больной была парализована отчаянием и страхом смерти. Вероятно, мои коллеги знали ее организм лучше, чем я. Зато я знал то, что им, по-видимому, не было известно, - я знал, что нет лекарства сильнее надежды и что малейший намек на пессимизм в выражении лица или словах врача может стоить пациенту жизни. Я не стану вдаваться в медицинские подробности, однако обследование убедило меня, что наиболее серьезные симптомы объясняются нервным расстройством и душевной апатией. Мои коллеги следили за мной, пожимая могучими плечами, когда я положил больной руку на лоб и спокойным голосом сказал, что в эту ночь ей не понадобится морфий она и без него будет спать хорошо, а утром ей станет лучше, и всякая опасность минует, когда на следующий день я уеду из Лондона. Через несколько минут она уснула крепким сном, за ночь температура у нее упала (с быстротой, которая мне даже не понравилась), пульс стал ровным, и утром, улыбнувшись мне, она сказала, что ей гораздо лучше.