Из окна мы видели, как, дымя, ушел «'Ломоносов».
Мы осмотрелись в нашем жилье. Что-то особо уютное, тихое и душевное было в этом доме, в двух маленьких монастырских покоях.
– Мне кажется, – сказал Серов, – что еще и здесь качает…
Я не ощущал качки совсем, но все же и я был рад, что нет больше противного пароходного запаха рыбы. В окно видел залив Святого Трифона и скалы. Воздух прозрачный и светлый. Пахнет, как у нас под Москвою, осенним листом.
Я вижу, как старый лопарь прощается с монахом и идет к берегу залива. Олень побежал за ним. Лопарь сел в лодку и поплыл. Подняв голову и закинув на спину рога, олень поплыл вслед, быстро разрезая воду. Это все было красиво, просто и мудро…
А вечером, за самоваром, монашек рассказал нам, что тот франт с белыми лайками, которого мы видели утром, – главный олений пастух. Он пасет стада в десятки тысяч голов. Олени пасутся в тундрах, и самые умелые пастухи знают, как сохранять стада и приплод. Умелых пастухов ценят и платят им много. Такие пастухи очень богаты. Так вот кем был этот франт с кольцами.
Всю ночь, сквозь сон, я слышал прибой и вой ветра, а утром первое, что я увидел, – Серова у окна.
– Константин, посмотри, какие чудеса…
Я взглянул в окно.
Берег залива до самого нашего дома был покрыт расплавленным светлым серебром.
Это была рыба. Огромными грудами она громоздилась по берегу до нашего дома, загородила калитку крыльцо.
Я увидел, как, растопыривая ноги, к нашему дому идет урядник и как он, скользя, падает, опять подымается, снова падает.
– Да, вот, – говорит, тихо смеясь и разводя руками, монашек. – Рыбы-то! Вот засолили бы, а соли нет… Эх, хороша рыба-сельдь. Это ее кожа загнала ночью… Кожа, – иначе сказать, тюлень, – загнала сельдь в залив…
Тут в дверях показался урядник – как Лоэнгрин,[47]
весь серебряный от рыбьей чешуи…– Вот, ваше благородие, – сказал он, – как тут идти склизко… Одна рыба… В кармане лекарство, которое было, – все смокло… Холера… Кому какое давать – не знаешь.
Урядник стал вынимать из карманов пузырьки и мокрые порошки:
– Вот рома бутылка цела… Да и холеры нигде-то и нет, а мне говорят: «Давай им это, Василий Иванович…» А я что? Я на весь район один. От Кеми до границы… Да еще жулика-пастуха лови: олений приплод не сдает… А в Кеми за политиками гляди. Один тебя за папиросами, другой за вином посылают… Пристав Репин, хороший человек, неча говорить, но только от скуки, что ль, ей-ей, всю ночь с ими в карты дует… Порто-франко потому… У нас тут, говорю, – порто-франко: тут ром – рубль. Потому… А пуншу шведского всегда достать можно, ей-ей… Крикните: «Василий Иванович!» – и готов пунш… Прощения просим.
Урядник был навеселе.
Он вышел и через минуту вернулся, осторожно неся два стакана шведского пунша. Как-то особенно нам подмигнув, урядник сказал:
– Все понимаю, ей-ей… Только три класса прошел, а все и всех вижу… Будете в Кеми, Кознову не говорите, вот он меня ест. Вот ест, прямо беда, ей-ей… Только и думает, как бы во мне вину найти. Ему охота меня угробить, совсем начисто. Тут и весь крендель.
– Почему же крендель? – с недоумением спросил я.
– Потому что переплет, – пояснил урядник, – из-за жен вышло. Ей-ей. Я прямо Иосиф.[48]
А Кознов думает совсем наоборот. Долго рассказывать, ей-ей… Вот так порто-франко!.. Завтра, ей-ей, вам пунша бутылку достану, прямо янтарь. Вкусно-о! Ар-р-ромат… Скажите спасибо уряднику. Больше ничего…Внезапно вдали, над океаном, показались какие-то рыжие тучи, вроде паутины, которые быстро неслись, точно пепел по ветру. Странные тучи быстро приближались, летели к нам дымной стеной.
Ясный день стал темнеть.
Я как раз разбирал краски, приготовляясь писать, но стало темнеть. Ко мне вошел Серов.
– Что это, Константин, гроза, что ли? Как потемнело…
Рыжие тучи спускались с неба волнующими полосами. Стало темно совсем. Я зажег свечу.
В окне рыжая мгла и шум, особый шум: в летящем пепле слышны гортанные крики птиц. Это не пепел, это – птицы. Миллиарды птиц спустились на землю. Они покрыли все, как белые фонтаны, вздымаются они с криками около дома. Плачущий птичий крик звенит в воздухе.
Когда стало чуть светлее, я выбрался на крыльцо. Но чайки садились на меня, налетали кучей – на плечи, на голову. Я отталкивался, размахивая руками, спасаясь от птичьей силы.
Через несколько минут берег от птиц очистился. На берегу не осталось и рыбы: чайки всю сельдь съели. Кончился этот чудовищный птичий пир, и чайки разместились по скалам. Скалы покрылись ими, как снегом.
– Умная птица, – крикнул урядник, – всю подобрала, чисто вымела.
– Хорошо было бы зажарить хотя бы одну, – сказал я монаху.
– Пошто ее жарить? – ответил с улыбкой монашек. – Селедка только в засол хороша… А у нас кумжа есть – вот это рыба.
Так и не попробовал я мурманской селедки.
На всем Мурмане есть две лошади.
На этих лошадях мы и поехали в Печинский монастырь святого Трифона.
Дорога идет каменной тундрой, но колеса тарантаса утопают в грязной дороге: между камней болото, мелкий кустарник и кривая поросль низкой карельской березы.