Тема Смерти изначально предполагает тайну, мистику, первозданный ужас перед неизвестностью и неизбежностью. Но когда рассказ за рассказом читаешь Легенду, «сладкий ужас», всегда связанный с эстетикой такой темы, постепенно сменяется чувствами более спокойными и более глубокими, значительными. Конечно, в этих рассказах во множестве присутствуют даже не атрибуты, а чрезвычайно выразительные образы смерти, обрисованные столь же конкретно, зрительно, почти осязаемо, как реалии повседневного земного бытия. «Рабочий смерти» Анку в широкополой шляпе, бросающей тень на безглазый череп, в громыхающей повозке и с косой, заточенной наружу; призраки и привидения, ночные явления мертвецов; кладбищенские голоса, звоны колоколов и мистические мессы в мертвых церквах; страшная книга «Агриппа», подписанная самим дьяволом, и сам дьявол, и ад... Ад — что может быть таинственнее, невообразимее, сколько фантазии и слов истратило человечество, чтобы создать его непостижимый, ужасающий образ. И вдруг из бретонского повествования узнаешь, что дорога в ад «большая, широкая и содержится всегда в полном порядке; она всегда готова принять путника», словно речь идет о дороге из Сен-Бриё в Морлэ, а главное, что вдоль нее — «девяносто девять постоялых дворов... где любезные и хорошенькие служанки... наливают всякие ликеры!»; сумеет путник устоять, «не пьет без удержу» (и невольно всплывает фраза из другого рассказа — «жены рыбаков всегда опасаются, не остались ли их мужья напиваться где-нибудь в кабаке») и к последнему постоялому двору приходит трезвым, он может вернуться обратно: «ад больше не имеет на него прав». И всего-то? Нет, ужасы ада и блаженства рая остаются здесь незыблемыми в своей сути. Но форму в народном воображении они принимают конкретную и очень бретонскую: «Представьте себе лес башенок, таких же легких и стройных, как башни Бюлата или Крейскера... Флюгера вращались над башенками и издавали — нет, не скрип, а сладостные звуки». Это рай. А замок, горящий пламенем, с невыносимым запахом серы — это ад... Главное же, всё мистическое, потустороннее предстает здесь не в туманных видениях, не в провидческих снах и откровениях, а воочию, как часть здешней, посюсторонней, жизни, в едином ряду ее дел, событий и вещей. И вот мертвый пахарь пашет свои земли, чтобы вернуть им привычный цветущий вид, какой они имели при его жизни. А старый хозяин фермы после смерти остается жить в своем доме, хранит яблоки, шутит над полюбившейся ему молоденькой служанкой, подружившейся с ним, да еще и становится отцом последнего своего сына. Потому что то, что в католицизме называется чистилищем, искуплением земных грехов, по бретонским понятиям душа тоже проходит здесь, на земле, и более того, рядом с домом, возле села или фермы, ибо «она должна после смерти делать то, что привыкла делать при жизни», пока не исполнит свое послушание.
Так миры живых и мертвых смыкаются в единую общность, даже в одну общину. У каждого из них свое пространство: мертвые внутри стен приходского участка[3]
, живые — за его стенами — и свое время: живым — день, мертвым — ночь. Но миры эти проницаемы. Этот сюжет — общение живых и мертвых, проходящий через всю книгу, пожалуй, самый волнующий и человечный. Он и страшит до замирания сердца, и трогает, порой до слез, и завораживает, и внушает надежду. В конце концов, все они — и живые, и мертвые — земляки, соседи, родственники. Их объединяет земля, по которой они ходят и в которой они лежат, море, которое несет им и жизнь, и смерть, небо, под которым проходит их жизнь и куда уходят их души, — анаон. И уходят не навсегда. «Подожди, мой друг, когда я приду к новому воскресению, — говорит душа телу, прощаясь с ним в балладе, которой завершается глава об исходе души, — я ухвачусь за твою руку и... обрету силу любви, чтобы увлечь тебя за собою». Смерть, какой бы пугающе грозной она ни ощущалась, в поэтизированном мировоззрении бретонца оказывается не концом жизни, а ее частью, ее продолжением в мире ином. Да и мир иной со всей его неизведанной тайной оказывается где-то здесь, поблизости от мира этого, аналогичен ему и связан с ним в единый круговорот бытия, некий цикл, подобный природному: восход-закат, тепло-холод, свет-тьма, жизнь-смерть-жизнь...По существу, это языческая концепция, свойственная мировоззрению древних народов, живших в ощущении глубокого и нерасторжимого единства с природой. Ее столь важное, определяющее место в христианском сознании бретонцев заставляет вспомнить о кельтских истоках бретонской религиозности.