Довольно о моем отце! Довольно! Дайте мне хоть раз перевести дыхание, не слыша слов «Мой отец»! Дайте хоть один день прожить, не думая о нем! Довольно с меня!
Довольно! Довольно! Мне еще прожужжат сегодня уши его именем. Теперь я хочу отдохнуть от него…
Бюрштейн.
Но, Фридрих… стоит ли из-за этого так волноваться…
Леонора,
поспешно вбегая.Видите, Бюрштейн… Я сразу же сказала, что он все-таки приедет, великий герцог… Только что пришла от него телеграмма… Вот она, Фридрих; он самолично прибудет с вечерним поездом, чтобы прослушать твое произведение…
Фридрих,
прочитав телеграмму, жестоким тоном.Здесь ничего не сказано о том, что он прибудет ради меня… ни слова…
Леонора.
Да вот же… читай… «Ничто не могло бы удержать меня от присутствия на вечере, связанном с памятью и духом дорогого Карла-Амадея Франка».
Фридрих.
Карла-Амадея Франка. Меня зовут Фридрих-Марий Франк. Он приезжает не ко мне, и я к нему не подойду…
Леонора.
Фридрих… Я не понимаю тебя… Ты не представишься великому герцогу, старому другу и покровителю твоего отца?.. Я серьезно прошу тебя…
Фридрих,
в порыве детской ярости.А я вас просил… давно уже, каждый день… оставьте меня в покое!.. Я не хочу… я не хочу… ко всему этому иметь никакого касательства!.. И без того меня душит стыд, что я отдал вам себя для того праздника снобов, баронесс и патронесс.
Я хочу спокойствия, я хочу отдохнуть! Не желаю я этого пустословия и этих придворных комедий со всякими кронпринцами… Не желаю я вечно слышать…
Вы устроили этот вечер… Я не принимаю на себя никакой ответственности… Плевать мне на все… Делайте, что хотите… Но на меня прошу не рассчитывать.
Леонора,
в изумлении.Что это? Между вами что-нибудь произошло?
Бюрштейн.
Ничего решительно. Просто — он очень возбужден. Как барышня перед первым балом.
Леонора.
Нет, Бюрштейн, — вы напрасно смотрите сквозь пальцы на его выходки. Откровенно говоря, Фридрих мне не нравится: я замечаю у него за последнее время растущую неприязнь ко всему, что мы делаем. За всем этим скрывается недовольство, несносное высокомерие. Мне кажется, в нем слишком сильно честолюбие, — оно в нем еще сильнее почтения к отцу, которое нам так нравилось в нем. Эта презрительность, эта озлобленность…
Бюрштейн.
Все, что угодно, только не высокомерие. Вы ошибаетесь. Я чувствую лишь одно: он очень несчастен. Он чувствует себя не по себе в своем положении, и, в конце концов, я это могу понять.
Леонора.
А я — нет. Ничуть не понимаю. Чего ему нужно еще? Чего ему недостает? Ставил ли кто-нибудь преграды его художественным стремлениям? Не было ли у него семьи, где на искусство смотрели, как на высший смысл жизни? Разве его принуждали к какой-нибудь определенной профессии? Он знает, что нет для нас большего счастья, чем видеть его идущим по стопам отца. Но Фридрих настолько же неумерен, насколько он не сформирован: он лишен дисциплины, почтительности, совестливости; он не умеет дорожить тем огромным благом, которое, без усилий с его стороны, попало в его руки: быть сыном такого отца и иметь возможность спокойно работать…
Бюрштейн.
У молодых людей спокойствие всегда родит тревогу. Чем тише вокруг них, тем сильнее в них внутренние бури. Мне кажется, что я его хорошо понимаю, — но на-спех, так сказать, на-ходу, — трудно объяснить это как следует. Скоро семь часов. Я хотел еще напомнить вам: распорядились ли вы уже насчет приема великого герцога?
Леонора.
Да… конечно… Вы правы… Надо приготовить места в первом ряду… При нем, вероятно, будут лица свиты… Надо сейчас же распорядиться… Остались ли еще свободные места? Это было бы ужасно… Во всяком случае, надо прекратить продажу билетов…
Бюрштейн, попросите, пожалуйста, ко мне Клариссу.
Леонора.
Иоган! Его высочество великий герцог пожалует сюда… Ты ведь знаешь его?
Иоган.
Помилуйте… тридцать лет знаю…
Его высочество собственноручно пожаловали.
Леонора.
Да… конечно… Как могла я спросить!.. Так вот… Когда его высочество подъедет, ты сам дверец кареты не открывай, — слышишь, у него есть на то форейтор, — а беги сейчас же наверх и доложи мне… Заметь при этом, сколько лиц в свите.