Не успели догореть огни у кибиток, как Наоболак опять встревожился, ― вся степь точно застонала под конскими копытами. Заржали лошади, почуяв верховых; и скоро долетел первый топот ханских аргамаков. Это был сам хан Кучюм, бежавший из Искера как загнанный собаками старый волк. В Искере веселились казаки, а хану Кучюму осталась его степь... Степь вспоила и вскормила хана Кучюма, и едет он по ней, низко опустив свою седую голову. Не слышит он ни призывного ржания коней, ни лая сторожевых собак, точно он сам остался в Искере, а вместо него на коне едет его тень. Не слышит он и провожающих его мурз и советников; за ним всё время неслась свита убитых им князей, мурз и степных батырей, под предводительством убитого сибирского хана Едигера и его брата, Бик-Булата... Неслышными шагами они старались обогнать его аргамака и загородить дорогу, но Кучюм точно просыпался и мчался вперёд, как бешеный. Только в виду Наоболака отстала от него эта немая свита, и хан Кучюм вдруг опустился в седле и изнемог. Лучше бы не видели его старые глаза этого проклятого дня, когда казаки овладели его сердцем ― Искером...
― Хан Кучюм, мы приехали... ― говорил Чин-мурза, ехавший за ним вместе с Хан-Сеидом.
Спешились мурзы и сняли шапки, ожидая, когда сойдёт с седла хан, а он всё сидел и смотрел кругом, точно не понимал, куда они приехали. Женщины не смели плакать, задыхаясь от горя. Когда к ханскому седлу подошла Лелипак-Каныш, Кучюм опомнился.
― Где Симбула? ― спросил он. ― Я не вижу Симбулы...
― Она в кибитке, хан.
― Лучше бы ей никогда не выходить из кибитки, чтобы не слышать о смерти брата, мурзы Булата... Много их там легло в Искере, и только недостаёт моей седой головы.
Кучюм заперся в своей кибитке с Хан-Сеидом и всю ночь не сомкнул глаз. Он то плакал, то жаловался, то просил Хан-Сеида убить его, старого хана Кучюма, не умевшего отстоять своего сердца ― Искера. Хан-Сеид слушал его молча, а потом громко молился. Хан дико смотрел на него и всё прислушивался к тому, что делается в стойбище ― ни в одной кибитке не спали, потому что все или ухаживали за ранеными, или оплакивали убитых. Земля гудела, как живая: это всё бежали со стороны Искера ― кто пеший, кто конный, и всё привозили новых раненых. Чин-мурза распорядился, чтобы женщины не смели громко плакать и тем наводить уныние на живых, но Кучюм послал сказать:
― Пусть женщины плачут...
Дрогнула даже степь от жалобных криков горевавших женщин... Они рвали на себе волосы, царапали до крови лица и падали на землю, отнявшую у них отцов, братьев, мужей и сыновей. Убивалась и плакала ханша Симбула, которую водили под руки; плакали жёны мурз и простые татарки ― горе сравняло всех, как траву в степи равняет острая коса.
Три женщины мучились в родах: схватилась одна за землю ― от неё произошли китайцы, другая схватилась за дерево ― родились русские, за конскую гриву схватилась третья ― и все ездящие на коне считают её своей матерью. От волка зачала эта третья, и волчья кровь осталась в степи. Поэтому не боится сердце джигита ни волчьих глаз, ни волчьего воя, а в буран оно веселится, как на празднике. У первой матери смирные дети ― не любят войны, у второй матери ― дети бьют только чужих и чужое любят больше своего, а дети третьей матери страшны для всех ― не растёт трава, где они пройдут. Мир принадлежит им, ездящим на коне... Но волчья кровь не знает покоя: когда нет войны с чужими ― бьются свои. Горько оплакивала эта третья мать и раненых, и убитых, и взятых в плен. Она всё была дома, в своей кибитке, а кровавое горе ходило бураном по степи из конца в конец.
Так было и теперь... Чужая беда радуется в Искере, а своя беда собирается в степи, ― молодой хан Сейдяк вышел из Бухары, молодой хан Сейдяк хочет докончить то, что оставалось ещё от казаков. Поднялась опять кость Тайбуги, и крепко задумались самые храбрые мурзы старого хана Кучюма.
― О, пророк, да благословит бог Сеида и да приветствует! ― говорит хан Кучюм Хан-Сеиду, ― ты пришёл ко мне из Ургенджа, тебя послал бухарский хан Абдулла-хан... Зачем Абдулла-хан выпустил из Бухары молодого Сейдяка? Вместо одного врага, у меня теперь два... Это казакам на радость, когда две кости схватятся в степи.
― Бог велик, хан Кучюм, а будущее неизвестно, ― отвечал Хан-Сеид. ― Вот ты жалуешься как женщина, которая умеет только прясть шерсть... Делай то, что делал: ты стоишь впереди всех. Не бойся ни молодого Сейдяка, ни ногайской орды ― у каждого своя дорога. Не всё ли равно: одна или две беды...
Опять ударили большие бубны, и собрались около Кучюма все большие люди ― князьки, мурзы, батыри; ударили малые бубны, и сбежались к Кучюму все, кто мог ездить на коне. Двойная беда удвоила силы старого хана; он даже забыл о красивых глазах Сайхан-Доланьгэ, которая больше не пела своих песен. Боевая стрела как молния, облетела самые дальние улусы и стойбища. вызывая всех в поле. Убьют казаки десять человек, а на их место выходят новых десять, как весенняя трава сменяет прошлогоднюю.