Потом наступило воскресное утро, которым мы встретились во второй раз.
Уже со второго дня после знакомства я весь извелся.
– Пап, я хочу к ней пойти.
– Сегодня? – он достал из кармана смартфон, сверился со своим рабочим приложением, с каким-то графиком-календарем, и отрицательно покачал головой:
– Нет, сегодня не получится. – А затем обыденным тоном сказал фразу, от которой волосы у меня едва не встали дыбом. – Наш дом окружен невидимым силовым полем, сегодня стагнация, и выйти за пределы зоны значит… риск.
– Какой зоны? – медленно, внятно спросил я.
Папа не мог мне врать. Это было сутью нашей жизни. Но сейчас, я был уверен, он
– Одним словом, – поморщившись, сказал он, – это можно назвать аномальной зоной четырехмерности. Граница подвижна, обладает нестабильными флуктуациями, но общий график имеется, мы с Евгением Палычем все рассчитали еще лет восемь назад.
– Мы живем на какой-то аномальной зоне, и ты мне ни разу ничего не сказал? – уже не помню, когда в последний раз я бывал так изумлен.
– Ты еще многого не знаешь, Сережа, – пожал плечами отец, как будто не обсуждалось ничего особенно важного. – Я веду серьезную научную работу. Между прочим, засекреченную. Как-нибудь во всем разберешься, пока еще рано... Через четыре дня открывается устойчивый канал, и тебе ничего не сможет помешать. Жди. Сегодня все равно ничего не получится.
Секунду я соображал. Затем, принимая сказанное на веру, просто спросил:
– А если она захочет прийти сюда?
– Она не сможет, – папа помотал головой. – Ее способности сильные, но все время угасают. Лет с шестнадцати она вообще не сможет переходить границы поля. Просто перестанет замечать его.
– Что все это значит? – кажется, отныне это мой любимый вопрос.
– Значит, что она всю неделю может пытаться встретиться с тобой, но не сможет перелезть через забор, – по-философски меланхолично ответил отец, вставая и собираясь уезжать.
Мучительно дождавшись воскресенья, я в десять часов рванулся к ограде, приставил лестницу и перелез через нее. Странно, быть может, такова сила внушения, но в этот раз мне показалось, что нечто невидимое и упругое обволокло на самом верху – пропустило, но обдало холодом и тошнотой. В следующую секунду я позабыл об этом.
Она летала посередине двора на скрипящих качелях, крепленых к старой яблоне, и бежевая юбка плескалась по ветру, волосы взмывали и опадали в такт полетам вниз-вверх. Щекой прижавшись к толстой веревке, крепко держась обеими руками, прикрыв глаза, она казалась устремленной куда-то очень далеко. И горестной, и печальной. И думающей обо мне.
– Света!
Ритмичность маятника сменилась дернувшим веревки сбоем, перекрутившим качели, завертевшим их вкруг. Глаза ее расширились, сандалии опустились, взметнув дворовую пыль. Я уже соскочил с забора и медленно шел к ней, любуясь, как трепещет по ветру ее подол платья и ласкается, касаясь шеи, бледно-зеленый шарф.
– Как твои дела?
– Как твои дела? – спросили мы одновременно: я, останавливаясь, она – соскакивая и выправляя складки.
– Хорошо.
– Нормально.
Нормально были у нее, и это значило, что плохо.
– Почему ты не приходила в гости? – спросил я как можно спокойнее, желая все сразу же ей рассказать, но твердо зная, что нельзя.
Она покраснела. Кожа ее была очень светлой, любое волнение отливало возбужденным пурпуром. Мгновение она размышляла, как сказать, взгляды наши встретились, и, желавшая соврать, Света ответила правду.
– Я пыталась залезть, но никак не могла. Здесь стена ровнее, зацепиться не за что. Все время соскальзываешь. Не знаю, как у меня тогда получилось… Наверное, повезло.
Ей было стыдно. Она подняла глаза и, широко распахнув их, спросила невинно:
– А почему… не приходил ты?
– Папа не пускал, – я не мог говорить ей про поле, про работу отца, но не мог и врать, поэтому закашлялся.
Она удивилась, но кивнула, пальцем теребя свой соломенный хвост, вся освещенная солнцем, словно плывущая в облаке света. Мне захотелось коснуться ее волос.
– Ты здесь живешь?
– Вообще-то нет. Раньше жила, в детстве. Теперь приехала обратно, только не знаю, мы здесь останемся или нет. Мама решает.