Имя Инессы Малинкович, Инны, встречается в тексте писем и воспоминаний довольно часто, и поэтому мне захотелось посвятить ее памяти эти несколько страниц. Она была из нашего круга — восторженная поклонница поэзии Б. Л; самоотверженный друг Ариадны Эфрон, моя наставница и подруга. Но не только. Она была пытливым исследователем, к сожалению, не опубликовавшим при жизни ни одной строчки. Лишь после ее смерти, в 1994 году в издательстве «Восточная литература» вышла крохотная зеленая книжица «Судьба старинной легенды», получившая высокие оценки специалистов. Сейчас эта книжка стала уже библиографической редкостью (тираж — 450 экземпляров!). Инна оставила после себя груды черновиков, неоконченных работ, писем, полных ума, юмора, живости, обаяния.
О Дудочнике с Фурманного переулка.Воспоминания об Инне Малинкович
В самом начале 50-х годов она пришла преподавать английский язык в среднюю женскую школу № 612 в старом московском переулке. В ту самую, которую сама она окончила с золотой медалью в 1947 году. И вот — после университета вернулась туда же.
Наверное, в другие времена ее ждала бы аспирантура и университетская карьера. Но в жуткие 50-е, когда, как говорил тот же Леонид Ефимович[8]
, «маразм крепчал», — школа была единственным прибежищем для интеллигентной еврейской девушки. Однако судьба не ошиблась, облюбовав ей именно это поприще. Дети оказались ее призванием, страстью, жизнью. В них она осуществилась, начиная с нас, с косичками по циркуляру, в черных форменных фартучках, смирно сидевших под портретом Сталина, и кончая уже последними, израильскими, так же любившими ее, как и мы, и проводившими в декабре 1992 года на иерусалимское кладбище.У нее был дар располагать детей. И, как всякий дар, он необъясним. Наверное, она сама была во многом ребенком (как страдала она всю жизнь от своей «невзрослости» — видно по ее письмам), и легче всего ей было с детьми.
У этих детей были непростые судьбы. Об арестованных родителях не говорилось. Как выяснилось потом, спустя много лет — не было семьи без трагедии, но мы были пионерками звена имени Зои и Шуры и с упоением читали на утренниках «Стихи о советском паспорте». У меня были арестованы бабушка, мама, дед был выгнан с работы как сын священника, в доме ненавидели Сталина, я росла под влиянием Б. Л. Пастернака, близкого друга нашей семьи, — и однако мне страшно хотелось быть как все, я страдала от своего изгойства, скрывала, изворачивалась.
Чтобы расковать этих детей, разговорить их, Инна сразу организовала кружок. Это был в буквальном смысле «кружок» — сидели вокруг нее и смотрели ей в рот — английского языка. Там мы читали и переводили Байрона, Китса, Шелли, даже Шекспира (а кто умел — и стихами! Я — стихами!). И вот однажды на занятия этого кружка я принесла миниатюрное оксфордское издание Шелли с дарственной надписью Б. Л. Пастернака мне.
С этой минуты, с этого движения — когда Инна открыла книжечку и увидела надпись — и началась наша дружба, прошедшая через всю жизнь.
— Ого, — сказала Инна, и я почувствовала, как она волнуется. — Какие у вас друзья!
— А что? — ответила я почти с вызовом. — Хорошие!
— Да, очень хорошие!
Это был уже диалог посвященных. В то время моя мама за эту дружбу уже который год была в лагере, Борис Леонидович был предметом оголтелой травли, и я, признаваясь своей учительнице в подобном знакомстве, открывала тайный кусок своей личной жизни, за которую боялась. Но она одобрила меня, и с этой минуты кончилось мое детское одиночество.
Я часто провожала ее после кружка к ней домой в Фурманный переулок, где она жила. Мы шли вдоль Чистых прудов, мимо катка, над которым заливалась Шульженко, горели заснеженные фонари, катилась веселая, для меня тогда недосягаемая жизнь, и она наставительно допрашивала: «А какие стихи вы любите? Гумилева? Светлова? Ну, это все побрякушки!»
А потом, в ее комнате, в которую мы проходили мимо спящих за ширмами родичей, комнате, которая стала моим вторым домом и где я помню каждый предмет, она читала мне другие, «настоящие» — Тютчева, Баратынского, Батюшкова.
С ее голоса я узнала эту поэзию. Ее глазами увидела живопись — сначала в скромных черно-белых альбомчиках, потом в музеях. С ее голоса узнала музыку. Телефона у нас в те времена не было, и обычно я звонила ей из автомата у Покровских ворот, можно ли зайти. «Сегодня обязательно, надо прослушать Глюка, мне на два дня одолжили пластинку». С техникой она всегда была не в ладах, поэтому эти прослушивания часто превращались в отчаянную борьбу с проигрывателем, и, если она в этой борьбе побеждала, из хриплого «Аккорда» лились божественные звуки. «Как в каждой идеально классической опере, самая лучшая часть — средняя, а в ней — центральная мелодия, здесь это — песня флейты». Слушали песню флейты. За большим окном-фонарем темнело, начинал медленно падать тяжелый серый снег. Кудрявый красавец — молодой Блок с бантом (карандашная копия) витал между окном и книжным шкафом, благословляя белокрылый пожар за окном…