Потом он сидел между старцами и с усилием расспрашивал про церковь, какая будет и какому святителю посвящается. Она, Рахила, повторяла, что он говорил. Стояла за Исайлом, опираясь ладонями о его плечи, напоминала старцам камень с двумя желтыми холодными каплями подо лбом без морщин. Богдан: «Нынче утром, любезные мои, я шел по следу куницы и наткнулся на крысиный помет». Изумленные, все сперва таращились на него, потом озлились – ну и что? Женщина: «В земле Моисеевой слово „помет“ не произносится». Богдан: «И тогда, перед тем как явиться крысам, я нашел такой же помет». Полегоньку, прихватив глиняную кружку, медлительный, серый, Исайло короткими глотками прихлебывал вино. Рахила, указывая на иконописца: «У него была рана на языке, вылечился мандрагорой. – И склонялась к нему, втягивая губами винный дух. – Такие, как он, ваши милости…» Выпрямилась. Око на месяце из зеленой бронзы окоченело уставилось на старейшин, и те, поочередно отмахиваясь от желтого шершня, более робея, чем надеясь, вопросили: «Такие, как он, – что?» – «Такие, как он, – святые, благородные старейшины». Он, скорее Адофонис, а не Исайло, намеревался что-то изречь. Губы покрывались темной коркой. От ржавой крови, не от винного осадка. Шершень упал на грань его кружки. И никто, хотя всех заняла загадка, не доглядел, сгинул ли шершень под согнутым ногтем или свалился в вино. Исайло как ни в чем не бывало пил. «Крепость, – через силу вымолвил он, – станет мольбищем с моим ликом. Я и вправду кое-кому святитель». Старец Серафим помахивал головой, не понимая его речей. Запросил вина, сунули ему кружку с козьим молоком. Супился: «Позовите кривоногого Петкана. Достославных деяний ради обещался меня женить». Петкан посмеивался, стоя сзади, из-под верхней губы растягивалась еще одна. Парамон придвинулся к Богданову уху: «Не только помет. Нынче ночью верезжало что-то. Да так жутко».
Снаружи каркает в пепельном мареве ворона, ведет счет зловещий моим годинам. Зной свернул и цветы и деревья, а голос вещуньи таит в себе зимнюю стужу и отчаяние.
Будущее словно не обещало благолепных солнечных восходов. К чему? Краю здешнему красоты не суждены. Ворона, пролетев мимо моей бойницы, села на крепость. Каркнула еще раз, зловеще и коротко.
Старейшин, казалось, охватил озноб. Он, с тайным именем Адофонис, поднялся с можжевеловой треноги, а оказавшись на ногах, сгорбился. Вышли оба. Следом собиралась толпа, провожая их пьяным шагом, равнодушно и безмолвно. Подальше от этого крестного хода держались женщины и собаки – и те и другие обладают даром предчувствия в отличие от мужчин. Псы, самые разные, пятнистые, белые, бурые, малые и большие, тощие, с повисшими хвостами, облезлые, с кровью волка или лисицы в себе, затаив дыхание и голод, стояли или лежали на сухой, утерявшей весеннюю плодородность земле. Казались памятниками устрашенному зверю – ни блохе, ни грому не вырвать их из оцепенения.
«Лодырь этакий! – кричала кому-то Велика. – Теперь я плоха стала». Мужчины ее не слушали. Вышагивали сплоченно вслед за Исайлом и Рахилой. «Не теряй спокойствия, любезная моя, – посоветовал ей Богдан. Из-под оределых его волос заметно поблескивало темя. – Иди замуж достославных деяний ради, иди за князя Серафима Терновенчанного. Ступай в сенник, я тебе принесу приданое». – «Ты лучше муки мне принеси, а не приданое». Он смеялся: «Готовь сито. Принесу я тебе муки. И сухой рыбы. – Прокричал: -Эй, Петкан, сыщи-ка вина! Да позови любезных Кузмана с Дамяном. Расскажу вам, что я увидел в треснутой тыкве». Горное чернолесье испарялось пепельно, словно утомленная душа огромного ощетиненного и в смерти не укрощенного зверя. Задымленное трепетание поднималось ввысь, обретало обличье. Это встревожило женщину, она покачнулась. Исайло схватил ее за руку. «Что с тобой, Рахила? Это всего лишь облако». «Нет, – затряслась она. – Из такого облака явились однажды птицы. – Она всхлипнула. Я слышал в крепости все, только я, эти глупцы, жаждущие жаркой плоти, стали глухими. – Птицы укрылись в лесу, – горячилась она. – Повелю его сжечь, и птицы сгорят в можжевельнике и сосняке». Он: «Люди убьют нас, Рахила. Лес – их божество». Она даже на него не взглянула: «Они покорятся нам. В бочки с вином я всыпала ночью порошок мандрагоры. Мои желания для них – изволение свыше. Дуб им уже не бог».
Они говорили без слов. Но я слышал их, я им расстегивал мысли.
Рахила с раскрытой грудью обернулась к мужчинам. Око в середине месяца из зеленой бронзы ослепительно вспыхнуло. Миг для нее был решающим – порушившим внутренние преграды. Глаза у глупцов до дна заполнились ее податливой грудью. В толпе закипали кровь и разум, превращаясь в голод, жажду, блудный помысл. Не отступали, но и не смели приблизиться к женщине, к вызову ее плоти.