Минул не один год, и меня, не по возрасту младоликого, продали толстому купцу, торговцу шелком, любителю блудных игр: имя – Селим, обличье – распрямленная гусеница на коротких ножках, торчащих из-под длинной грязной рубахи, душа -черная и ненасытная. Улучив момент, я удавил его без всякого сожаления. Добро его поделил между слугами и пошел жить к погонщикам верблюдов. Даже поторговывать выучился, за что был ограблен однажды и вздернут на конопляной веревке. С виселицы сняли меня паломники под черными капюшонами и, по благосердию своему, повели на святительские могилы. Как-то раз на дороге повстречался нам человек с Аспидоцефалиса, или Змееглавой, стал скалиться на меня. Широкогрудый и опустившийся, с густой бородой, поблескивающей в отсветах костра, вокруг которого мы сидели, мерил меня глазами – так и вспыхивали в них клинковые лезвия. А во мне, в моем сознании и крови, под взглядом его топились все тайны, вытекали из невидимых ран, опустошая меня. Сидящие вокруг костра молчали. Он же, с головой спрута, достаточно поместительной и для мудрости и для безумия, что-то неразборчиво с клекотом бормотал, пытаясь поведать какой-то случай, и вдруг совершенно отчетливо произнес мое имя. Я тоже знал его имя, конечно ненастоящее, – Шандан, он мне открылся однажды, что происходит с латинского побережья, к пиратам пришел как Иеронимус, хотя мать его родом из какого-то славянского города, он, хоть и крещеный, от креста отрекся, сменивши меч на кривую саблю с лезвием, испещренным золотыми узорами арабских молитв. Теперь рассказ его зазвучал яснее: пока он молился в челне после гибели галеры Аспидоцефалис, я, дескать, обжирался. И громко пояснил – чем: человечиной. Потому как он был свидетелем, не прошло двух-трех недель, я бросил его, изнуренного, на песке, и напрасно он умолял меня о помощи. Нагнувшись над костром, я выхватил головешку и жестоким ударом направил ему в глаза. Накинулось на меня несколько человек с суковатыми палками, поломали ребра, нос и челюсти.
Я лежал на песке – рот забит песком – и ждал, когда стервятники осмелеют и накинутся на меня, хотел ощутить, как рвется живое мясо, сгорал на солнце, прикидывая, не опередят ли голошеих орлов пятнистые псы, я и их призывал – в конце концов не все ли равно, как подохнуть. Бескрайняя пустыня, бесследная и безжизненная, показалась мне вдруг единственно возможным одром для костей, которым ветер станет набожным плакальщиком и могильщиком.
Нашли меня какие-то всадники, вернули в жизненный омут, а потом на одной пристани меня взяли в кормчие на галеру с пряностями люди Эл-Идризи, высокого молодого человека с кудрявой бородкой, обходительного и благочестивого, служащего господам из Сицилии. Тогда в последний раз увидел я прыжки дельфиновых стай и летучих рыб. Неведомая хворь точила меня, разливая под кожей столетнюю желчь. Я был болен с головы до пят. Не злые, но и не особенно пекущиеся обо мне, люди Эл-Идризи, отпрыска лозы Авиценновой [51]
, оставили меня на берегу, вблизи Солуни. Я выкрал пегого коня и пытался сыскать дорогу на Кукулино, и тогда тоже, как в это лето, смутно связанного с туманным перстнем скорбного и зловещего, бесплодного, вероломного, одинокого Сатурна. Ехал я ночами. И хотя с восходом луны выпивал по девять капель воды Авиценновой, которую мне дал Эл-Идризи, не мог совладать с лихорадкой в теле. За мной, вросшим в хребет коня, из нор невидимого зверья, из каменных трещин ползли, растягиваясь до проклятия, пустые и темные вскрики и отзвуки моего смятения: Борчило, не торопись, тебе не избежать злобного поругания. Голос вымышленного привидения. Я отвечал кровавым рыком: Приди и забери меня из этой постылой жизни. Я умирал и вновь оживал, хотел стать безымянным скелетом в могиле, а все-таки дышал, напитывая свою желтую хворь.Одряхлевший и очерствевший, ставший не по зубам даже призракам и разбойникам, приближался я к Кукулину. После стольких промчавшихся лет, в промежуток между двумя небесными походами Бородатой звезды, я увидел крепость, опять был тут, среди родной красоты, убогой и дикой, только люди мне стали чужими: от моих ровесников, кроме Благуна-постника, обитавшего под Синей Скалой, не осталось даже могил, их заполняли кости покойников помоложе.
Прихватили меня в овраге – я высасывал козу, стиснули живым злобным кругом. Хорошо, подумал я без всякого противления. Почему бы не погибнуть мне от своего племени? Пегий конь с окровавленными ноздрями лежал рядом.
До орлов, а они не так уж высоко, заберут свою долю мухи – и те и другие нацелились на меня. И тут Серафим, не старейшина еще и не старый, на семьдесят лет моложе меня, отпрянул. Лицо его побледнело.
«Этот человек мертв, – промолвил он. – Давайте помолимся». Так меня и оставили – бродить от села к селу, от страдьбы к страдьбе, и сам теперь не упомню, когда и как поселился я в этой крепости.
О том, что следовало за этим, я уже поведал.
Дополнение.