За оставшиеся до свадьбы восемнадцать дней кое-что стряслось. В результате курьезного, почти невероятного стечения обстоятельств, включавших юную офисную практикантку, пытавшуюся тайно покурить в открытое окно, ее дешевую, без толку искрившую зажигалку, пыльный тюль на окне, внезапно под наплывом воздуха окутавший курильщицу и сразу вспыхнувший от чахлой сизой искры огненным коконом, на Мясницкой произошел пожар, какого не помнила Москва. Целые реки жирного огня текли из лопнувших окон к зарозовевшему ночному небу, в бывших витринах вповалку пылали и плавились манекены, тесно, буквально друг на дружке запаркованные автомобили вякали и улюлюкали на разные голоса, тут и там рвались бензобаки, метались в аду схематические человечки. Горящие здания были видны как на огненном рентгене и на глазах превращались в хрупкие остовы. Окружившие бедствие пожарные расчеты были почти бессильны, направляемые в гущу стихии водяные и пенные струи, отражавшие пламя, сами казались жидким огнем. Сюжеты про страшный пожар шли во всех новостях, Максим Т. Ермаков смотрел то, что удавалось заснять репортерам, по новенькой плазме, а обернувшись к окну, видел на небе близкое зарево — пятно вроде тех, что проплывают под ве́ками, если на них надавить.
Двенадцать погибших и триста пропавших без вести. Восемнадцать погибших. Двадцать четыре. Восемьдесят шесть.
— Максик, ты только не бери на свой счет, близко к сердцу не бери, ты не виноват, не виноват, — жалобно твердила Люся, мотавшаяся туда-сюда по комнате в перекошенном халатике. — Ты только не оставляй меня, — она с неожиданной силой обняла Максима Т. Ермакова сзади вместе с креслом, и тонкие руки ее стали будто железные крученые тросы.
— Не парься, Люсь, я что, идиот? — ответил Максим Т. Ермаков, расплываясь в самодовольной улыбке. В кольце стиснутых женских рук, на которых стояли дыбом светлые волоски, он ощутил себя в полной безопасности. Что и требовалось доказать.
Пока готовились к свадьбе, стали появляться знаки, говорившие о том, что Максим Т. Ермаков на правильном пути. Собственно, знак был всегда один и тот же, а именно деда Валера, казавший себя издалека, но не было никаких сомнений, что это именно он. В квартиру на Дмитровке дед не приходил: Максим Т. Ермаков предполагал, что проникать сквозь эти стены ему мешают картины, чей красочный слой, содержавший, помимо материальных пигментов, токсичную примесь человеческого таланта, служил покойнику непреодолимым препятствием. Раз Максим Т. Ермаков видел деда на заправке: тот стоял около ларька со всякой пищевой и пивной дребеденью и медленно раскрывал, как цветок, подтаявшее эскимо, которое мог только пожирать веселыми искрами из глазниц, но не употребить внутрь. Еще деда Валера помаячил в свадебном салоне, когда Люся, ахая и ойкая, примеряла тонны пышных негнущихся платьев, из которых все до одного были ей велики; дед через головы продавщиц помахал Максиму Т. Ермакову усохшей, словно в жухлую перчатку затянутой пятерней и тихо уплыл за манекен.