– А вот увидишь, у них начнут умирать тети, и они от горя не способны будут ни на занятия ходить, ни зачеты сдавать.
Действительно, в двух группах умерло три тети, корчилось в агонии несколько дядьев, и у самого наглого красавчика заживо сгнила невеста.
– Заживо? – зачарованно переспросила я его.
– Да, – бодро подтвердил он. – Сначала ноги до колен, потом как-то это перекинулось выше – и вот сейчас буквально протекают последние часы. Еще неделю, я думаю, это продлится. Такое горе, сами понимаете.
За такую красоту и фантастику я сжалилась и поставила ему зачет. Да, я плутовала с весами и отвесом.
За годы работы у меня были и способные ученики, вполне себе среднеодаренные дети; некоторые из них собирались всерьез делать карьеру писателя, наполнять магазинные полки неинтересными, осторожными повествованиями, подкрашенными легкой порнухой; как правило, все они пытались у меня дознаться: как сделать так, чтобы их напечатал журнал «Нью-Йоркер», про что и как надо написать? Я говорила им, что я этого не знаю, печататься – это совсем другое умение. Они мне не верили. Одна девушка ворчала: «Я понимаю, что надо переспать с главным редактором, – а еще как?»
Каждый должен был написать за семестр три рассказа. И еще переписать их, улучшая, хотя бы по одному разу. Значит, всего за время работы в Америке я внимательно прочитала 540 текстов. И еще перечитала их. Не знаю, как я не сошла с ума. К концу моего тюремного срока все тонкие каналы, связывавшие меня с легкими мирами, были забиты пластиковым, плохо разлагающимся мусором. В тоске я брала в руки свежую, только что изготовленную машинопись: «Сьюзен чувствовала, что ее многое сближает с Джорджем. Они любили один и тот же бренд зубной пасты, слушали
За все это время у меня были только две не-обыкновенные встречи. Была девочка, совершенно свободная от всех сюжетных стеснений и условностей – студенты смотрели на нее испуганно. Она написала рассказ о том, как она любит воровать в магазине: и когда денег нет, и просто из удовольствия воровать. Как, собравшись воровать сыр, она одевается в свитер с широкими рукавами, делает беспечное лицо, прогуливается по магазину, нагибается над прилавком с нарезанными, порционными сырами, будто бы роется в них, рассматривает, а сама подгребает кусок рокфора или чего-нибудь такого дорогого рукавом, не прикасаясь пальцами: в пальцах другое. Если кто-то смотрит, он не увидит. Хорошо, чтобы сыр прополз до локтя. Потом аккуратно и быстро взметнуть руки вверх, будто бы надо поправить растрепавшуюся прическу, – а она давно уж и нарочно растрепана. И на этом этапе сыр проваливается в пройму рукава и падает в твой мешковатый, туго стянутый на талии свитер.
Это был даже не рассказ, а так, этюд, но ни один из них, старательных или ленивых, не мог написать и этюда. Они не чувствовали, в чем тут фокус, а объяснить это я не умела: культура, провозгласившая: «нет – это значит нет, а да – это значит да», да и вообще ориентированная на протестантскую этику, совсем не считывает метафору, боится игры, бежит даже нарисованных пороков. Я привязалась к этой девочке, она была из богатой семьи, но любила воровать и врать, потому что у нее все было, и ей это было скучно. Она смотрела куда-то в воздух и видела видения. Она хотела других миров, и у нее даже был туда ход, как она мне призналась. У нее была легкая форма эпилепсии, и время от времени у нее случались мелкие приступы, почти не заметные стороннему глазу, –
Вторым был парень, который на обычных уроках – ведь это был обычный колледж, разве что с уклоном в «искусства» – считался идиотом. Он и выглядел неавантажно: мешок мешком, грубое лицо, бейсбольная кепочка задом наперед, мятая белая фуфайка, тяжелая поступь. Родители его были фермерами и при этом какими-то замкнутыми сектантами. До колледжа никого умнее коровы он, кажется, не встречал. Думаю, он был аутист.