И опять объятия были разорваны ею, опять она отошла немного в сторону, но теперь повернулась к нему спиной, как бы показывая, что рассердилась, но не препятствуя ничем тому, чтобы он подошел к ней сзади и обхватил ее обеими руками за грудь, в точности такую мягкую, нежную и упругую под тонким черным шелком, как он представлял ее, разглядывая сквозь проймы сарафана; обхватив две маленькие упругие груди ладонями, он в первый раз почувствовал, как сильно возбуждена его мужская плоть. Губы ее теперь были недоступны, и он нежно поцеловал ее в шею, в ухо, потом снова в шею, и она изогнулась слегка и подалась назад под его поцелуями - назад, то есть не прочь от него, а ближе к нему, теснее, так что он даже испугался, что с ним может произойти преждевременный взрыв наслаждения, который все испортит, но этого не произошло - и в следующее мгновение она вновь была от него на расстоянии вытянутой руки.
- Так что же вы все-таки такое делаете, Алексей Михайлович? - спросила она, чуть запнувшись между "все-таки" и "такое", но притом, как ему показалось, чуть более сердито, чем прежде, по-настоящему сердито, а не притворно, так что он даже усомнился, действительно ли то, что между ними происходит, происходит между ними, то есть действительно ли оба они участвуют в этом, или он действует один, полагаясь лишь на собственную храбрость, а точнее говоря - безрассудство, она же лишь холодно и привычно отражает его атаки, как, может быть, отражала атаки десятков других мужчин, вообразивших, что добыча уже у них в руках.
То, что потом случилось, Алексей Михайлович так никогда и не мог в точности восстановить в памяти. Ему запомнилось лишь, что он еще и еще раз повторял свою атаку - и каждый раз с тем же переменным успехом, пока в один из моментов, повинуясь то ли отчаянию, то ли волшебному озарению, вместо того, чтобы в очередной раз обнять ее, эту безымянную женщину, которая в этот миг вовсе не была для него Катей, но женщиной, и только женщиной, вместо того, чтобы обнять эту женщину, он, подойдя к ней вплотную, как для объятия, повернулся к ней спиной, словно собираясь уходить, но не двинулся от нее к двери, а наоборот, чуть подался назад, ближе к ней, почти прижался к ней, и она не отодвинулась от него, не оттолкнула уже протянутыми для этого руками, а обхватила его сзади и прижалась к нему, и он, торжествуя, повернул голову и прижался губами к лежащей у него на плече маленькой ладони, понимая, что теперь победил.
Однако и после этой, казалось бы окончательной, капитуляции, сражение продолжалось. Оно только переместилось из кухни обратно в коридор, ближе к дверям, ведущим в комнату, и здесь он снова обнял ее, прижал, почти усадил на стоявшую в коридоре стиральную машину, накрытую цветастым чехлом; здесь наконец он дорвался до своего, здесь расстегнул длинную молнию на платье, ощутив под ладонями вожделенную гладкую прохладу ее голой спины, здесь запустил руки в словно нарочно созданные для этого боковые разрезы на юбке и задрал подол, чувствуя, как ее руки рвут пряжку его поясного ремня, здесь резким и бесконечно точным, как у хирурга, движением, вскрыл нежную раковину ее живота, спустив до колен темно-серые колготки вместе с белыми трусиками, и жадно, как голодный, как заблудившийся в пустыне солдат давно погибшей в песках армии, приник губами к волшебному живительному источнику и впервые ощутил запах и вкус ее лона.
И только после этого, отталкивая и прижимая его голову, снова прижимая и снова отталкивая, она все же вырвалась, ушла, не оглядываясь, в комнату, стала раздвигать какой-то хитрый, неизвестной ему конструкции диван, стелить какие-то белые полотнища, которые, вспомнил он уже гораздо позже, называются простынями, и все это молча, боком повернувшись к нему, восхитительно белея обнаженной до пояса снизу белизной тела, в то время как плечи и грудь все еще были укрыты смятыми волнами платья, а он стоял над нею, как преступник, как палач, которому она отдавала себя на заклание, он чувствовал, что овладеть ею сейчас - почти равносильно убийству: так покорно, так тихо, так жалобно она готовилась ему отдаться, и в то же время понимал, что не может повернуться на полпути и уйти и что она никогда не простит ему этого, и даже если ей будет сейчас плохо с ним, если она потом будет злиться на него за то, что он сделал с нею, и на себя за то, что она ему позволила сделать с собой, все же эта будущая злость будет в сто раз меньше той ненависти и того презрения, которое она на него обрушит, если он сейчас уйдет, хотя, возможно, потом, по зрелом размышлении, она согласится, что уйти, с его стороны, было бы самое правильное, и поблагодарит его за то, что он ушел, и даже, может быть действительно, а не только на словах, будет ему благодарна, но он предпочел бы сто раз быть убитым ею, расчлененным ею на части кухонным ножом и выброшенным на ближайшую помойку на съедение бродячим псам, чем дождаться от нее этой жалкой, унизительной благодарности.