Мы сели в скрипучую, тряскую двухколесную телегу, несколько напоминающую нашу carro mauritano5, и поехали.
Флегматичный возница на облучке дымил препахучим табаком и сплевывал. Максимо, обладающий завидным талантом спать в любых условиях, немедленно захрапел. Однажды он уснул во время кровавого сражения под Алавой, пока полк дожидался приказа идти в атаку.
Под немузыкальный accompagnement скрипа, плевков и храпа я лениво размышлял о скуке. Это наследственная болезнь рода Сандовалей. От скуки есть только два лекарства. Одно дает временное облегчение, другое — вечное. Второе (имя ему «смерть») никуда не денется, первое же называется «волненье». Оно желанный, но нечастый гость моих будней.
Мое теперешнее лекарство — Вера. Она заставляет мое вялое сердце волноваться. Не до экстаза, а лишь до трепета, однако ж для Мигеля де Сандоваля это уже очень много.
Что сказать про нашу любовь? В романе бы написали: «Она была романтическая дама, он пылкий испанец, могло ль произойти иначе?». Но в Вере романтичности не более, чем во мне пылкости. В циническую минуту я говорю себе, что ларчик Вериной любви ко мне открывается просто. Ее Командор — человек в высшей степени достойный и порядочный, а поскольку Вера сама существо в высшей степени достойное и порядочное, с таким мужем она несчастна, ибо две сходности не нуждаются друг в друге. Во мне Вера угадывает свою противоположность, это ее и притягивает.
Я же недавно понял про mon obsession de Vera6 нечто почти комичное, во всяком случае странное. Глаза Веры неизменно печальны, в них словно погас свет, но стоит им посмотреть на меня, и взгляд наполняется нежным сиянием, а лицо, всегда серьезное и грустное, озаряется драгоценной улыбкой, похожей на проскользнувший сквозь листву солнечный луч. Точно так же смотрела на меня бабушка. Она умерла, сидя в креслах. Вдруг опустила книгу, сделалась очень бледна, взялась за сердце и прошептала: «Храни тебя Господь, Мишенька». Взгляд ее залучился нежностью, лицо на миг осветилось улыбкой, смысла которой я доселе не понимаю. Потом веки сомкнулись, голова опустилась, и бабушки не стало. Хотел бы и я умереть так же.
Любить в женщине собственную бабушку — не смешно ли? А может быть, я, как это мне свойственно, возвожу турусы на колесах. (Немногие русские могут объяснить происхождение сей idiome, а я благодаря бабушке и Карамзину знаю). Причина моей obsession незамысловата. Вера меня любит, но сохраняет верность Командору, и это распаляет мое тщеславие. Вот и вся разгадка «волненья».
Ах, да что за разница, в чем его причина! Главное, что близ Веры я живу, а вдали от нее засыхаю. Должно быть, это и есть любовь, которую воспевают поэты, как обычно всё безбожно преувеличивая. Каждый день, который я проведу здесь без Веры, будет мукой. Maldito7 «кыхблэ»!
Пейзаж поначалу был столь же тосклив, как мои мысли. Ветер дул порывами, высокие травы стелились по земле, в черно-сером небе кричали вороны, радуясь непогоде. Вдруг, за плавным холмом, открылся вид, который всякого другого привел бы в еще большее уныние, а меня оживил.
Дорога шла мимо заброшенного мусульманского кладбища. Памятники на нем были большею частью повалены, могилы разрыты, там и сям белели человеческие кости. Посредине торчала угрюмая каменная башня. У нас средневековые мавры ставили на погостах такие же, они называются sentinel de meurte8 и призваны оберегать покой мертвецов. Однако покоя здешних мертвецов часовой не уберег.
Кто и зачем разрыл могилы, спросил я моего курильщика.
— Та наши дурни, — равнодушно молвил он. И объяснил на смеси русского с украинским, что в прошлом году прошел слух, будто на старом татарском кладбище зарыты сокровища, и «багато дурнив збожеволили» (сбесились). Раскопали всё «кладовище», ничего не нашли, да так и бросили. Теперь мимо «издыты погано».
При звуке моего голоса Максимо немедленно пробудился. Поглядел вокруг, перекрестился. Сказал озабоченно: «Скверная штука тревожить покойников». Как положено настоящему
За кладбищем дорога поднялась, снова спустилась, и поодаль показались строения. «Вона Буджакивка, — показал кнутом наш казак. — По-иншому, по-татарски, Ак-Сол».
Два десятка домишек стояли на морском берегу под крутым утесом с выбеленной солнцем и ветрами макушкой. Утес видно и дал название деревне. «Ак-Сол» значит «белый левый». Правее виднелся еще один утес, с черною верхушкой. Готов биться об заклад, что прежние жители этих мест нарекли его Кара-Саг, «Черный правый». Народы, живущие в простоте, редко озабочиваются поэтическими названиями.