— Всего только тридцать марок, — почти шепотом проговорила она.
Он лег на бок и стал смотреть в окно.
— Тебе нужно больше? — встревожилась она.
— Мне совсем ничего не нужно! — закричал он. — Оставь меня в покое!
Сейчас главное — не заплакать, сказала она себе и взмолилась:
— Я же не хотела тебя обидеть.
Бертрам опять повернулся к ней. Он понял, что этому надо поскорее положить конец.
— Прости, — сказал он спокойно, но так, чтобы она почувствовала, каких усилий ему стоил этот спокойный тон. — Я все-таки еще болен. Ты хорошо все это придумала. Я тебе благодарен. Я правда тебе благодарен. Но единственное, что мне нужно, это покой. Прошу тебя, иди!
Она в испуге склонилась над ним. Подумать только, это ее сын. Он уже мужчина и стал ей теперь чужим. А был таким добрым мальчиком, думала она, глотая слезы: конечно, он и теперь наверняка хороший человек, но я перестала понимать его. Она заглянула ему в глаза. Да, это были глаза его отца. Зеленые, как море, в котором тот утонул. Недобрый цвет, но при ярком свете эти глаза сияли светлой голубизной. Взгляд этих глаз, неподвижность позы не оставили у нее сомнений в том, что просьба уйти была вполне серьезна, что он только и ждет, чтобы она поскорее ушла. Ей хотелось еще разочек поцеловать его, но она не посмела. Тогда она встала с печальной улыбкой и схватила руку сына, но рука даже не шелохнулась ей навстречу, а осталась неподвижно лежать на белой простыне. Она пожала его руку, но и пожатие осталось безответным.
После ее ухода Бертрам все-таки ощутил угрызения совести, но, заслышав в коридоре шаги Хартенека, обрадовался, что услал мать. И поспешно бросил деньги в тумбочку. Для портного этого мало, решил он и сел в постели, чтобы с радостью приветствовать друга.
Хартенек подсел к кровати, как в тот, первый раз, когда они были вдвоем. Был чудесный час весенних сумерек — робкий свет, мягкие краски.
— У нас столько новостей! — сообщил Хартенек и заговорил о службе и о различных нововведениях на их авиационной базе. Предстоит много организационных перемен.
Обер-лейтенант был предельно точен и сух в своем рассказе. Бертрам слушал очень внимательно. Речь шла о вещах сугубо важных для них. Вооружение идет быстрыми темпами. Возникают новые задачи, новые формы ответственности, возрастает число командных инстанций. Хартенек объяснял лейтенанту, что все это будет означать.
Таким образом они опять вернулись к одному из тех разговоров, в ходе которых стратегические соображения переплетаются с пустыми философствованиями самого дурного толка.
— Что, собственно, такое мир? — кричал Хартенек в сгущающихся сумерках. — Удел маленького человека, будничное, удобное дело, равносильное приятному безделью! Мы задыхаемся от него, а Европа гибнет! Ее кровь застаивается в тесных границах! Скоро двадцать лет, как у нас мир, который уже для всех непереносим. Германии необходима война. И Европе надо ее навязать! Это будет спасением для всех, и для нас тоже, и для вас, и для меня!
Бертрам кивнул, соглашаясь:
— Да, конечно!
Война, да, война, подумал он, с испугом взглянув на свою еще перевязанную руку.
Поскорее бы выздороветь, думал он, а Хартенек меж тем продолжал:
— Какой силой наполнит война пустую оболочку бытия! Исчезнут все правила. Вся эта дурацкая суета благонравия пойдет к чертям. Мужчина есть мужчина! Воля и действие! Разрушение станет осознанной необходимостью!
Широко раскрытыми глазами смотрел Бертрам в темноту, туда, где сидел Хартенек. Обер-лейтенант умолк, словно опустошенный этими признаниями индивидуалиста. Спичка, которую он зажег, чтобы закурить, осветила желтоватым светом его рот и подбородок. От этого колеблющегося света на стене задрожала тень его длинного крючковатого носа. Потом спичка погасла и осталась лишь крохотная светящаяся точка — огонек сигареты.
— Да, война, — произнес Бертрам каким-то сладострастным тоном, даже ему самому показавшимся ненатуральным. Как будто говорил не он сам, а кто-то другой, ему неведомый. — Да, война! — повторил он еще раз. Ему припомнились вдруг слова из сказки, которую мать частенько ему рассказывала, слова, казавшиеся ему всегда особенно жуткими: «И тут разбойник ударил купца ножом в самое сердце».
Как только мать доходила до этого места, он всякий раз начинал плакать и засыпал весь в слезах.
— Мне хотелось бы, — сказал он и сам поразился, что говорит об этом в своем изнеможении, — мне хотелось бы пережить войну, если я еще могу мечтать…
Прежде чем ответить, Хартенек встал и зажег свет.
— Темнота не идет вам на пользу, лейтенант! — насмешливо произнес он. — Вы становитесь романтиком. Это опасно. Война не мечта, а воплощение мечты. Романтический настрой быстро проходит, гибнет в мире таких фактов, как голод, кровь, усталость, смерть. Война не авантюристична, она сама — авантюра.
Он сделал паузу, чтобы потом начать снова: