Читаем Лейтенант Шмидт полностью

Он присел за маленький столик и стал торопливо писать, «Много прошло времени, целая вечность протекла для меня с тех пор, что я получил твое последнее письмо…» Твое? Шмидт остановился. Никогда еще он не обращался так к Зинаиде Ивановне. Что толкнуло его на это близкое «ты»? «Наидочка моя, ты прости меня, моя голубка, нежно, безумно любимая, что я пишу тебе так, говорю тебе «ты», но строгая предсмертная серьезность моего положения позволяет мне говорить тебе «ты», бросить все условности, кому-то и неизвестно для чего нужные при жизни и смешные, да и тяжелые, как лишняя обуза, в моем положении».

И он продолжал писать о своих сомнениях, о той пытке неизвестностью, которой он непрерывно подвергается, не зная, что с ней, не получая ее писем и не видя ее здесь. Писал о приезде сестры Аси, о ходе следствия, об адвокатах, о надеждах, о том, как эти надежды исчезают.

«Я тебе писал, что надеюсь избегнуть смертной казни под влиянием общественного мнения. Я лгал тебе, Зина, я боялся твоих страданий, а теперь, когда мне остался последний месяц жизни, я не хочу лгать, особенно тебе, мы начали и должны кончить наши отношения правдой… Свою смерть считаю очень плодотворной в смысле революционизирования России. Верю в то, что моя казнь вызовет лишнюю волну народного протеста в его конвульсивной кровавой борьбе с преступной властью. Знаю, что умереть сумею, не смалодушничаю. Буду думать в минуты казни о Жене и о тебе».

И он думал о ней, такой молодой и достойной счастья, но до сих пор лишенной его. О, он бы мог ее сделать счастливой. Вряд ли кто-нибудь полюбит, ее так глубоко и чисто, как любил он. Если бы увидеть ее, посмотреть ей в глаза, заглянуть в душу. Вот ее руки, несказанно прекрасные, манящие… Он целует их. Этими руками она прижимает к груди его горящую голову…

Женя еще здесь, но на следующий день Шмидт снова пишет Зинаиде. 24 декабря, сочельник. Шмидт был далек от официальной религии, но сейчас, в каземате, он охотно вспоминал, какое умиротворенное, светлое настроение вызывал этот вечер, в детстве.

Он писал о матери, о любви к ней, Зинаиде, об удовлетворении, которое наполняет его, несмотря ни на что:

«Это какое-то проникшее все мое существо сознание, что я исполнил долг свой, тоже отдал душу свою за други своя. Это сознание как-то успокоило мои прежние муки за народ, оно внесло какое-то спокойствие, и нет теперь в моей душе прежней бури негодования, а, напротив, полное примирение с тем, что этими народными муками, покупается счастье грядущих поколений. Веры в победу революции во мне всегда было много, но теперь эта вера как-то особенно тверда во мне и спокойна».

И он рассказывал. Зинаиде Ивановне, какую речь произнес перед севастопольскими рабочими накануне восстания. Он говорил тогда: чем тяжелее достаются народу его священные права, тем решительнее он будет охранять их и никогда не позволит преступной власти посягнуть на свои свободы. Да здравствует же грядущая молодая, свободная, счастливая, социалистическая Россия! Как слушали его эти люди, изголодавшиеся по новой жизни. Восторги, объятия, поцелуи…

Ну вот, он сделал все, что мог. Разве он не оправдал доверия народа? Правда, он принес бы, возможно, больше пользы, если б на другой же день уехал, как предполагал, в Одессу, чтобы поднять моряков торгового флота, и в другие города. Тогда он был бы сейчас с ней, Зинаидой, в Киеве или в Москве, а не сидел бы в каземате, ожидая суда и смертной казни. Но нет, он не мог бросить восставших севастопольских матросов. Пусть они несвоевременно поднялись. О боже, разве он не видел, что эскадра еще не готова, разве он не пытался убедить… Но нет, нет, он ни о чем не жалеет. И Шмидт торопится объяснить: «Но все-таки я ни минуты не сожалею о случившемся. Если каждый из нас будет отворачиваться от дела, думая, что оно недостаточно велико для него, то никто не будет ничего делать. Это самая опасная для дела точка зрения».

Найдя это главное и с удовлетворением поставив точку, Шмидт позволяет себе помечтать. Если бы следствие не было таким ускоренным, а протянулось месяца три-четыре… Пожалуй, к тому времени народное движение добилось бы отмены смертной казни. А может быть, даже амнистии… О, тогда бы они были вместе, он и Зина. Они вместе бы работали; вместе, рука об руку, шли по жизни… О, какое счастье!

Но рассудок не позволял надолго отвлекаться от реальной действительности. Шмидт горько усмехнулся. Не случайно следствие идет на всех парах. Чухнин знает, что делает. Однако мечта не желала сдаваться. Пусть суд, военно-морской, скоротечный, но приговор… Нет, не смертная казнь, а каторга. Могла бы Зина любить его с бритой наполовину головой, в арестантской одежде, в кандалах? Пожалуй, нет. Страдать за него могла бы, жалеть могла бы, но любить просто так, всепоглощающе, без всяких условий, без оговорок, не могла бы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже