Петр Петрович осмотрел рисунок и остался доволен. Все-таки документ, на память. И написал в левом углу: «Зал суда. Рисовал во время речи прокурора для Зинаиды. П. Шмидт». Потом он сделал точно такой же план судебного зала «для Аси».
Вечером, после заседания суда, когда на гауптвахту пришли сестра и Зинаида Ивановна, он роздал им свои подарки. Зинаида Ивановна о изумлением и страхом смотрела на Шмидта, оживленного, казалось, более обычного. Он почему-то вспомнил знаменитого певца Фигнера и популярный романс в его исполнении «Я помню вечер». Шагая из угла в угол, Петр Петрович запел, стараясь воспроизвести манеру Фигнера. Дверь открылась, показались жандармы, встревоженные необычным на гауптвахте концертом. А Шмидт пел. Анна Петровна подошла к окну и устремила невидящий взгляд в темноту. Ее душили слезы.
Шмидт сказал, что проголодался. Была масленица, а сестра с Зинаидой Ивановной принесли блины, масло, сметану. Он ел с аппетитом. Анна Петровна и Зинаида усиленно пытались держаться, как обычно, Шмидт вдруг произнес:
— Да мы лучше проводим время, чем наш прокурор. Он, бедняга, вероятно, устал от многочасовой брехни. Что ж, не так просто делать карьеру на Шмидте.
Петр Петрович заметил, что сестра с трудом сдерживает слезы. Он взял листок бумаги, подумал и написал:
Анна Петровна прочла эти строки из Байрона и прижала листок к груди. Слезы прорвались. Всхлипывая, она сказала:
— Между мной и тобой всегда стоит кто-нибудь…
Это был намек не на прежние семейные неурядицы. Анна Петровна имела в виду Зинаиду, которая только что вышла из комнаты.
Шмидт понял ее и болезненно поморщился.
Как странно, у некоторых людей в самые трагические минуты, при всей искренности переживаний, вдруг прорываются нотки мелкой, если не низменной, обыденщины. Анна Петровна извелась в хлопотах и переживаниях. И все-таки в ее измученной душе еще оставалось место для тревог, казалось бы так не уместных теперь, когда над братом нависла смертельная опасность.
Шмидт любил Зинаиду Ивановну, но Анна Петровна считала ее не достойной любви брата. Она ревновала Зинаиду так, как матери ревнуют невестку к любимому сыну. Имя Шмидта прогремело на весь мир, над ее братом уже горел ореол героя. И Анне Петровне было досадно, что лучи этой славы, пусть стороною, падают на какую-то Зинаиду. По просьбе защитников Зинаида Ивановна дала им на время письма Шмидта. Анна Петровна хотела бы, чтоб письма не возвратились к той, кому они были адресованы. Сестра так ревниво оберегала славу еще живого брата, что не заметила, как неосторожно коснулась его сердца.
Зинаиде Ивановне пришлось задать Шмидту довольно странный вопрос:
— Кому принадлежат письма, которые ты мне писал?
— Ах боже мой, тебе, конечно, тебе! Кому же еще?
Шмидт дернул воротник. Ему стало душно.
Защитники разделили между собой обязанности. Один разбирал, насколько основательно применены статьи Военно-морского Устава и Уголовного уложения. Другой говорил о личности подсудимых. Третий касался моральной стороны дела и общей обстановки в России. Весь опыт и талант, все искусство и красноречие лучших русских адвокатов были использованы, чтобы спасти обвиняемых.
Зарудный убедительно доказал, что в данном случае не может быть и речи о вооруженном восстании — ведь ни очаковцы, ни Шмидт не хотели применять оружие. Оружие пустили в ход правительственные войска. Шмидт действовал из благородных побуждений, чего не может отрицать даже прокурор. Защитник Александров говорил о Шмидте как о человеке, который самоотверженно любит родину и готов тысячу раз пожертвовать для нее жизнью. Вся Россия окружила имя Шмидта ореолом мученичества. Казнить Шмидта — значит оскорбить народ в его самых святых чувствах, убить его веру в правду и справедливость…
Речи были длинные, страстные. Защитники прозрачно намекали на то, что подсудимыми руководили чувства, которые волнуют всю Россию.
Однако и адвокаты, и подсудимые, и судьи отлично понимали, что исход этого процесса меньше всего зависит от логики, совести и даже самих положений закона.
Дошла очередь до последних слов обвиняемых. Матросы один за другим отказались от последнего слова. Тогда в тревожной тишине снова поднялся Шмидт.
— Господа судьи! Перед вашими беспристрастными глазами прошло дело, во главе которого был я. Не могло это дело стать совершенно ясным, так как оно явилось здесь как обрывок общего великого русского дела, сама сложность которого не позволяет нам, современникам, обнять его беспристрастным взором. И этот обрывок русского дела, слабо освещенный свидетельскими показаниями, ждет теперь над собой вашего приговора.
— Я говорил вам, господа судьи, что не должно быть в этом деле произнесено ни одного слова неправды — только одну правду вы слышали от меня, и, я знаю, вы верили мне.