Читаем Лейтенанты (журнальный вариант) полностью

Пообедав, работали до ужина. Его ждали с вожделением. Самый желанный наряд в роте — на кухню. Попавшие туда счастливцы выносили своей роте на ужин несколько кастрюль с мясной подливкой. Такова традиция. Пиршество оборачивалось общим поносом. Тоже традиция.

К концу дня подвальная сырость оказалась не сырой, воздух — легким, потолок — высоким... И всех ребят знаю давным-давно.

И сдержанного волховчанина Шамохина (называл себя: “почти ленинградец”, чем стал мне, наполовину ленинградцу, особо симпатичен). И веселого (правда, только в подвале) ярославца Тихменева (“Ярославцы, ух, торгаши, арапы! Сорок по сорок — рупь сорок, папирос не брали — два шестьдесят, ваши три рубля, гривенник сдачи, следующий!”). И упрямого “вологодчика” Бирякова (“Есть такая национальность! У вас „ладонь“, у нас „долонь“, у вас „мешкать“, у нас „опинаться“”), и тихих костромичей Трифонова и Божерова — то ли хворых, то ли робких.

Когда ребята узнали, что учился “на художника”, то сообразили: не я ли рисовал плакаты с новой формой? Они в роте понравились сразу.

— Так ты взаправду, что ль, художник? — восхитился ярославец. — Большие деньги будешь зарабатывать!

Долгожданное признание моей незаурядности... Почувствовал себя неловко и отшутился: “Художник от слова „худо“...”

— А чего такого! — сам смеясь громче всех, заявил “вологодчик”. — Я бы тоже нарисовал, если б умел!

“Болото” оказалось славными ребятами — мне полегчало жить на свете.

С “вологодчиком” Биряковым мы сошлись поближе. По его словам, я попал на “картошку” по подсказке Монтина. Глядя на рисунки, он будто бы сказал: “Парня надо спасать”.

— Ты ведь дерьмово себя держал, пока не оголодал. Что было — быльем поросло... — утешил он.

Узнал от “вологодчика”, что “Монтин и команда” (так их прозвали в роте) тот суд сочли издевательством и при голосовании воздержались. Голосовать “против” не рискнули — здесь не профсоюз с демократией. И вроде Монтин еще сказал: “Прозевали горемык. Одного не вернуть, выправить хоть этого... Но как себя поведет”.

Вернувшись в роту, очень скоро понял, что, кроме отдельных личностей, никто и не думал меня презирать — не до меня. Сначала я выпал из-за голода, потом лечился... Отстал от ротных дел, как от поезда, — не более того. А тут...

Несмотря на забитый под завязку учебный день, случалось всякое. То несколько серьезных драк в спальне, еле удалось утаить от взводных. То свои патрули приволакивали из города, спасая от комендатуры, пьяных соучеников... То кого-то за дерзкое поведение сажали на губу... То шаставшие по девкам курсанты, попав в облаву, горели за самоволку. И, наконец, ЧП всерьез. Парень из красивого гранатного запала (“такой золотенький”) вздумал сделать ручку — оторвало пальцы. Теперь роту трясет следствие: самострел или глупость и нет ли еще желающих?

Как тут помнить о двух доходягах, что-то там укравших?

Я попал в тот мир роты, о котором и понятия не имел. “Болото” ненавязчиво вылечило меня от мнительности и гордыни. Я повзрослел.

За небольшие деньги (кое-какие переводы шли иногда из дома, но было и жалование 40 рублей) у кочегаров, двух немолодых мастеровых, покупали (каждый себе) ломтики черного, да другого и не было, хлеба и поджаривали в топке. Разнообразие — и “червяка морили”.

Приглядевшись, понял: Монтин приближал не всякого. Неприкаянных и одиноких.

Нe могу вспомнить его ни отрабатывающим “учебно-строевой, с подсчетом вслух”, ни тренирующимся на минометном миниатюр-полигоне, ни мучающимся в упражнении прицеливания из винтовки, прозванного: “Лежа, одно и то же, тремя патронами, заряжай!” Он вспоминается поющим, рассказывающим или слушающим... Мягкие черты лица, темные глаза, опушенные ресницами, временами светящиеся неярким светом. Он никому ничего не приказывал, но все происходящее рядом совпадало с его желанием, кроме того “суда”.

Остался Монтин в моей жизни загадкой.

В марте стали лучше кормить. Курсанты повеселели. Теперь, если случалось продрогнуть, уже не просились в избы, а с гоготом катали бегом 120-мил-лиметровый миномет. Почти пятьсот килограммов! Да по снегу!

Месяц-полтора — и выпуск.

Большинство успевало, а “команда” плелась, отставая.

Крестьянским парням в армии все было в диковинку, иногда до нелепости. Почему, отходя от командира, надо обязательно поворачиваться левым плечом?.. И так все, чего ни коснись... Лепя из “чудиков” командиров, надо возиться. Но кому? Лейтенантам-преподавателям? Им некогда. Ради своей тыловой незаменимости им надо суметь двухгодичную программу втиснуть в полгода. Управиться бы с толковыми! Слабаков перестали замечать: “На экзамене вытянем, а там война с ними разберется”. Кое-кого, по наивности, это устраивало: “Чего корячиться? Меньше взвода не дадут, дальше фронта не ушлют”. Знать бы им: войне для “разборки” хватит и минуты.

Начальство объявило: “Кто завалит экзамены, будет списан на фронт красноармейцем!” “Команда” загрустила: “На фронт надо лейтенантом...”

Перейти на страницу:

Похожие книги

Семейщина
Семейщина

Илья Чернев (Александр Андреевич Леонов, 1900–1962 гг.) родился в г. Николаевске-на-Амуре в семье приискового служащего, выходца из старообрядческого забайкальского села Никольского.Все произведения Ильи Чернева посвящены Сибири и Дальнему Востоку. Им написано немало рассказов, очерков, фельетонов, повесть об амурских партизанах «Таежная армия», романы «Мой великий брат» и «Семейщина».В центре романа «Семейщина» — судьба главного героя Ивана Финогеновича Леонова, деда писателя, в ее непосредственной связи с крупнейшими событиями в ныне существующем селе Никольском от конца XIX до 30-х годов XX века.Масштабность произведения, новизна материала, редкое знание быта старообрядцев, верное понимание социальной обстановки выдвинули роман в ряд значительных произведений о крестьянстве Сибири.

Илья Чернев

Проза о войне