«Время — оно такое маленькое, быстрое, как загнанная ласка, мечется оно в тесноте наших дней, а убийцы его гонятся за ним с улюлюканьем и свистом. И оно мстит им забвением, мгновенностью их жизни, скукой».
Я очнулся. Не слышал я больше ее голоса. И вообще, может быть, ничего не было, я все придумал и дорисовал сам очаг перед запертой дверцей так, как мне это нравилось или казалось правильным, но, во всяком случае, именно таким я услышал крик ее души. И спрашивать теперь ее о чем-то не мог.
Она посмотрела на меня и негромко сказала:
— Не ищите в нашей жизни никаких демонических страстей. Все просто и грустно. — Она помолчала и добавила: — Химикам известно явление автокатализа: в некоторых веществах от времени накапливаются катализаторы, которые с каждым днем ускоряют реакцию разложения, пока не происходит в конце концов взрыв.
… Не волен человек в выборе своей судьбы — и алхимия не стала судьбой моей. За год я узнал в замке Хюттера столько же, сколь постигают другие за десятилетия. И кто знает, чего бы достиг я на этом поприще, но однажды вьюжной ночью Хюттер поставил реторту с купоросом на тигель, повернулся ко мне и сказал задумчиво и грустно:
— Сегодня последний понедельник декабря — плохая ночь. Иуда родился… — вдруг схватился за сердце, закачался и рухнул на каменные плиты замертво.
Пустынный замок наполнился чужими людьми, удивительно скоро примчался из Базеля каноник Лихтенфельс — племянник и единственный наследник Зигмонта Хюттера.
— Ты услужал моему дяде в его богопротивных занятиях? — спрашивает он строго.
— Я учился у него.
— А чем ты занимался раньше?
— Врачевал больных.
— Значит, шарлатанил, — отвечает себе Лихтенфельс. — Был шарлатаном, а стал алхимиком.
— Я был врачом, а теперь стал еще и химиком. И буду впредь себя именовать греческим названием иатрохимик, имея целью создать новую науку — врачебную химию…
— И даст бог, попадешь на костер за колдовские опыты над людьми, — добро обещает каноник Лихтенфельс.
— Дикий вы человек, ваше преподобие, — отвечаю я без политеса. — Вам бы не души спасать, а городскую бочку вывозить. — И, не обращая внимания на онемевшего каноника, выхожу прочь.
Я иду на север без денег, без теплой одежды, врачуя людей и побираясь. Я лечу в пути крестьян, купцов и стражников. Вскрываю нарывы, вправляю суставы, вырезаю камни, унимаю лихорадку, снимаю воспаления, выпускаю гнилую брюшинную воду, сращиваю в лубках и глине сломанные кости, изгоняю чесотку, исцеляю от дурной французской болезни.
Измученный этой болезнью, тяжкой и стыдной, спрашивает меня шкипер из Брюгге, спрашивает с надеждой и страхом:
— Чем пользуешь меня, доктор? Какие снадобья тайные даешь мне?
— Ртуть и квасцы.
В ужасе отшатывается больной:
— Это же яд!..
— Все в мире яд! — смеюсь я. — Важна лишь доза…
Лечу я ртутью, серой, квасцами, для утоления болей даю семя дикого мака — опий, сто трав целебных применяю для лечения, ослабленным даю растворенное железо и золотую тинктуру от гнойных воспалений.
Неведомыми путями приходит к человеку слава, и в эту зиму, голодную и холодную, такую бесконечно долгую и трудную, побежала по земле, обгоняя меня в пути, весть о мудром докторе, который совершает чудеса исцеления, не снившиеся даже прославленному латинянину Цельсу, о добром враче, знающем строение человека и тайные снадобья лучше, чем великий Цельс, и потому достойном называться Парацельсом…
Ранней весной добрался я до Антверпена, и город этот вошел навсегда в мое сердце своим весельем, богатством и красотой. На знаменитой бирже торговали всем, что есть на богатой и обильной нашей земле. Богатство мира в тысячах лавок, на милях прилавков звало, заманивало, предлагалось. Из далекой Америки, скрытой за безбрежным океаном Тьмы, привезли купцы и конкистадоры золото и серебро, алапу и ваниль, индиго и кошениль. С другого конца света, из неподвижно-сонной Азии, пришли каравеллы с каннорским шафраном и имбирем, с арабскими коврами, левантийскими гобеленами и золоченой кожей, с перцем из Гоа, с опием, шелком и тканями из Диу. Рис из Дамана, корица и рубины с Цейлона, амбра, камфара, мускатный орех, благоуханный сандал из Малакки, ормузский жемчуг, чай и фарфор с берегов Катая и Сипанго[2], слоновая кость, диковинные звери, говорящие птицы и черное дерево из Африки…
В обмен купцы просят деньги — все равно какие: они принимают гульдены, дукаты, марки, песо, цехины, пиастры, червонцы, талеры и флорины. Но у меня нет золотых монет. Также нет у меня серебряных и медных — до самого богатого города мира я добрался без единого гроша в кармане, — и слоняюсь по бирже в надежде сыскать себе ужин и ночлег. И отчаяние уже подступает к моему торопливому сердцу, которому неведомо, что, поспеши я в этот день с едой и кровом, я потерял бы самого верного ученика, самого стойкого друга из всех, какие в жизни у меня были…
Народ бежит по улице. Женщины в испуге прижимают к себе детей, грозятся кому-то мужчины, свистят и улюлюкают мальчишки.
— Отлучение! Отлучение!..
— Азриеля предают анафеме!
— Проклиняют ученого иудея Азриеля!