Вы, очевидно, знаете, что первая форма, в которой появилась философская мысль, — это философия личного или личностного спасения. Она основана на предположении, что жизнь, в которой мы рождаемся, точнее — случайным образом родились (ведь нас не спросили, хотим ли мы родиться; а если хотим — то где и когда), построена таким образом, что приходится спасаться. То есть проделывать какой-то специальный путь, делать что-то с собой, чтобы вырваться из обыденного круговорота жизни, который сам по себе абсурден, случаен, нелепо повторяется и является тем, что древние называли «колесом рождений». Если ты родился и не спасся, пока был жив, то ты будешь все время заново и заново рождаться. К тому же, скажем, индусы не гарантировали, в каком виде ты будешь рождаться заново: в виде ли свиньи, птицы или другого животного.
Вот что я имею в виду под философией в Прусте. Но чтобы рассказывать об этом, причем рассказывать так, чтобы мы перед собой видели не задачу усвоения литературного текста, а задачу собственной жизни, нам, очевидно, понадобятся какие-то понятия. Кстати, они понадобились и самому Прусту. Пруст был простой и слабый человек, слабый по сравнению с жизнью, с тем круговоротом, о котором я говорил, и он хотел возродиться из хаоса своей жизни. Его попытка спасаться внешне выразилась в том, что ему пришлось изобрести особую форму романа.
Роман «В поисках утраченного времени» не похож на традиционную форму романа. Его относят обычно к «модернизму». Но поскольку «модернизм» у нас привыкли ругать, поэтому давайте договоримся употреблять это слово не в оценочном, а в описательном смысле, просто как термин классификации. Итак, по своей форме прустовский роман оказался одним из элементов модернистской революции в прозе, одним из элементов общего изменения нашего художественного восприятия мира. Моя же мысль состоит в том, что сама эта усложненная и необычная, отличная от традиционной, форма романа связана с задачей, которую коротко я сформулирую так: понять самого себя. Кто мы такие — перед лицом света (или лицом сознания; как Сократ — лицо, и Платон это помнит).
Задача эта, конечно, близка и нам. Поэтому, как я уже сказал, мы должны отнестись к тому, чем мы будем заниматься, не как к академической, а как к жизненной задаче. И я постараюсь себе и вам в этом помочь. Давайте посмотрим — может быть, опыт Пруста нам пригодится. Пруст, кстати, сам говорил, что его роман — это предложение читателю воспользоваться им для того, чтобы решать собственные задачи; поэтому читатель может распоряжаться романом произвольно, как своего рода машиной, которая производит какие-то эффекты, и читатель может ее использовать, чтобы в себе самом произвести какие-то эффекты.
Такова идея его «произведения-машины» — в отличие от традиционного романа, который развертывается, как известно, в виде единого сюжетного повествования, вовлекающего героев в поток своего развертывания, сцепляющего все в некоторый понятный ход событий. А у Пруста роман строится как бы клочками, в нем нет никакой единой временной линии, сама форма позволяет осуществлять переход из одного времени в другое. Пруст сравнивал такое необычное построение романа с тем, как делается платье. Он говорил: хотите мой роман использовать как собор, в который вы вошли, и одна его часть вам понравилась, другая нет, вы прошли мимо, — пожалуйста, пусть мой роман будет таким собором. А может быть — платьем. Допустим, я шью платье и вижу, что ему чего-то не хватает, и приспосабливаю для этого платья какой-то произвольный кусок материи по своему вкусу. Так и с моим романом. Если вам что-то не понравится, так может быть это потому, что для вас и для ваших задач он просто не годится, и вам нужно что-то другое…
В романе Пруста мы имеем дело с тем, что в философии называется онтологическим или экзистенциальным опытом. Это экзистенциальный опыт, и все понятия, которые использовал Пруст (и которыми будем пользоваться мы), имеют смысл лишь в той мере, в какой мы можем дать им живое экзистенциальное содержание — содержание некоторого живого переживания. Весь роман усеян символами переживания: лени и труда, страха и мужества, жизни и смерти; и весь он, и ритмом своим и текстурой, похож на какой-то отчаянный смертный путь человека; излагаемые в романе события и переживания несут на себе отблеск света, излучаемого обликом смерти.