Не случайно поэтому у греков, особенно у Платона (да и вначале есть непонятные рассуждения у так называемых материалистов вроде Фалеса, Анаксимена, Анаксимандра, Эмпедокла, Демокрита), все время в контексте сáмого материалистического, на наш взгляд, рассуждения фигурирует слово «душа». Причем душа не только в смысле нашей психофизиологической организации (что никакого скандала не вызывает), а в смысле души мира, души вещей. Совершенно непонятная вещь! Повторяю: это словоупотребление диктовалось сознанием того, что та целостность, которую я назвал первичными порядками, или производящими произведениями, или артефактами, есть свойство организма, одушевленного в этом смысле слова. Ведь что такое одушевленность? Прежде всего, например, способность рождать другое. Мертвое отличается от живого хотя бы тем, что от мертвого ничего не рождается. Живое отличается от мертвого еще и тем, что живое всегда может быть другим. Мертвое уже не может быть иным, чем оно есть, а живое, по определению, есть то, что может быть другим. (Я как-то приводил пример с историей русской литературы, в которой есть закон: мы любим только мертвых, — например, Пушкина любим. Пушкин, кстати, понимал, что в России любят только мертвых. Живые нам невмоготу из-за того, что всегда могут выкинуть что-нибудь другое, не то, что в нашей собственности. Я приводил, может быть, любезный вашему сердцу пример Шукшина, которого полюбили в той мере, в какой он умер; он уже не может сопротивляться нашему отношению к нему и не может сделать другое, отличное от того, что мы себе присвоили.)
Так вот, повторяю: сознание особой органической цельности, прежде всего способности производить нечто другое, и было основой того, что в самых неподходящих случаях греки употребляли слово «душа», в том числе в контексте объективного, научного исследования. Значит, мы договорились, что под абстракцией мы понимаем нечто онтологическое, а не то, что мы сегодня склонны понимать в чисто гносеологическом смысле слова.
Есть некие — будем их условно называть — структуры. До этого я употреблял слово «Одно», или «единое», в отличие от «многого». При этом я показывал, что то единое, о котором говорил Парменид и другие (единое, или целое, Одно), есть нечто такое, что множественно расположено, множественно существует, как бы множественно раскинуто и устойчиво воспроизводится. Внутри него, если мы к нему прислонились, наши состояния получают другой режим жизни: они не рассеиваются, не распадаются так, как они распадались бы, если бы были предоставлены самим себе. Парадокс первоначальной греческой философии — идея Пифагора, которую он закрепил как бы навсегда в противоречии между конечным и бесконечным или между пределом и беспредельным. Не точка есть предел наших мыслей; предел множественно в себе содержит нечто и устойчиво воспроизводится, так что внутри этого мы можем из мгновенных сотрясений нашего сознания извлечь смысл; а если мы не внутри структуры, не внутри единого, то через мгновенные сотрясения нашего сознания, то есть переходом от обычного, устоявшегося, автоматического к чему-то другому, к проблескам бытия, мы не можем (через эти проблески) войти в само бытие, потому что все распадается, все исчезает, будучи предоставлено само себе. Подставьте под это простые примеры: мы не можем вечно находиться в состоянии интенсивного волнения по чисто физическим законам самого волнения, потому что вы знаете, что вечно любить невозможно, и так далее.
Существование другого режима жизни, отличного от режима жизни повседневной (эту жизнь мы называем жизнью, и она в общем-то единственная), — вокруг этого крутится вся проблема философии. Есть другая жизнь, у нее другой режим, и переключение в этот режим жизни на стороне нашей реальной жизни позволяет хотя бы успеть извлечь смыслы, например извлечь смысл из раскаяния, а не вечно повторять ошибку, которая приводит к раскаянию. В структуре мы можем извлечь из раскаяния смысл и остановить какую-то цепь, а если этой структуры нет, то тиран будет снова предавать друзей и надеяться, что у него будет другая жизнь при его неизменившемся нраве. Платон говорит (это прежде всего платоновская идея, хотя она — сквозная нить греческой философии): ничего не будет, если не заглянул в свой нрав, а заглянуть в свой нрав можно только в определенной структуре, то есть внутри абстракции, или — теперь я имею право употребить это слово — внутри идеи, или формы, эйдоса (формы в смысле идеи). Вот что называется у Платона идеей: Платон открыл эффект существования структур, проблема реальности которых может обсуждаться. Что более реально? Реальны ли идеи? В каком смысле они реальны, если реальны? Более ли они реальны, чем то, что мы видим в материальном мире в качестве реального, или в качестве экземпляров идей? И что вообще значит рассматривать вещи как экземпляры идей, или как выполнение идей? Вот совокупность вопросов, которая возникла и для которой, благодаря платоновскому изобретению понятия идеи, уже есть язык, на котором можно обсуждать все эти вещи.