У Платона ведь сказано: «Беспредельное множество отдельных вещей и [свойств], содержащихся в них, неизбежно делает беспредельной и бессмысленной твою мысль». То есть, существует нечто конструктивное по отношению к мышлению. Конструктивное в том смысле, что есть это нечто, и оно нейтрализует тенденцию мышления к неопределенности, к его рассеянию по множеству признаков и отдельных наблюдений. Как бы собирает мышление, вырывает его из этой неопределенности, и это нечто — есть число. Следовательно, идея и понятие числа, сама идея математических исследований, измерений, нахождений пропорций и т. д. есть прежде всего, по истоку своему, — идея нахождения чего-то конструктивного, что существовало бы само по себе, имело бы предметную реальность (например, такой предметной реальностью является небо) и самим своим существованием производило бы эффект упорядочивания в человеке. Перед этим мы говорили об эффекте упорядочивания наших эстетических чувств и реакций. Они упорядочиваются не самой нашей способностью наслаждаться, а конструктивным действием произведения как идеального предмета. А теперь мы имеем депо с мышлением, наблюдающим, размышляющим, идущим к каким-то заключениям. Мышлением, которое упорядочивается — чем? — числом. Но не числом-счетом, а числом-предметом. Вы с удивлением обнаружите у пифагорейцев чудовищную предметность их математических рассуждений. Они ведь не просто утверждали — и эти утверждения сохранились текстуально, — что весь мир есть число. Все есть число. А, утверждая это, утверждали это еще и в контексте другого утверждения, симметричного первому. А именно: что число есть тело. Не простое, конечно, тело, не любое, а тело числа. Но — тело. Они не случайно выстраивали на числах фигуры, изображали числа точками и на этих точках выстраивали фигуры. Скажем, тройка соответствует определенному телу, пятерка соответствует другому телу. Это были особые — правильные — тела.
Значит, мы извлекли две мысли, заложенные в ходе греческого размышления относительно способности человека мыслить. Это, во-первых, мысль о том, что человеческое мышление нуждается в опорах, в чем-то, что играло бы конструктивную роль по отношению к нему, а иначе, предоставленное само себе, мышление вступает в процесс хаоса и распада. И во-вторых, мысль о том, что есть нечто существующее, которое существует в предметном мире — это особый предмет. И эти мысли имеют настолько большое значение, что если вы, скажем, свяжете их с проблемой идей, о которой я вам уже рассказывал, то увидите, что Аристотель (который, как известно, отказался от некоторых основных пунктов платоновской теории, критиковал ее с таких, я бы сказал, реалистических позиций, позиций земного, — Аристотель был очень земной человек по сравнению с Платоном), тем не менее, сохранил «жало», весь существенный заряд теории идей в очень наглядной форме.
Скажем, если различение идей и вещей у Платона относилось вообще ко всем предметам, то Аристотель решил проблему просто. В кавычках, конечно, Он различил сферы. Для него идеи — есть небо. Вот так. Та же мысль, которая фигурировала у Платона. Но Платон не делает такого разделения. Для него идеальный мир — есть мир, в котором участвуют вообще все вещи, у него не было различия сфер — небесной и земной.
А Аристотель выразил ту же самую мысль, четко идя по внутренней линии предметности всего умного, предметности ума, так, что у него появилась особая предметность, которая и есть воплощение ума. Это — небо. Отсюда — ставшее потом знаменитым различение, которое в аристотелизме осталось и сохранилось в средние века и с которым приходилось сражаться науке Нового времени, — радикальное, ценностное различение между небесными, незамутненными явлениями и явлениями подлунными, земными, которые вовсе не идеальные предметы в том смысле, в каком я это говорю.
Но сейчас я хочу подчеркнуть простую мысль, что вот эта идея поиска умного, но обязательно при этом предметного, она не только свойственна начальным шагам греческого философствования, а именно — пифагорейцам, и, скажем, Платону, если считать его последователем и соратником позднего пифагореизма. А она свойственна и более позднему столпу греческой античной мысли, а именно — Аристотелю. И у него та же самая, я бы сказал, — мания, предполагающая обязательное предметное существование ума или порядка. Не чисто рассудочное существование, при котором порядок был бы просто логической связью между мыслями в нашей голове. А реальное, предметное, зримое существование порядка. Эта «мания» выдавала или выражала очень глубокую интуицию греческих философов относительно самого положения человека в мире. Глубокое осознание ими того, что это положение таково, что сам по себе — со своими личными способностями восприятия, рассуждения и чувства — он ничего не стоит. Он — ничто, если к нему не приставлены особые предметы, которые существовали бы, которые самодействовали и, тем самым, помогали бы ему.