Жест героя Достоевского также значит не то, что он значит, не равен себе, а часто и противоположен своему смыслу. Проституция Сони Мармеладовой — и есть подвиг высшего христианского самопожертвования («тут и сам станешь юродивый! Заразительно!» — говорит Раскольников, называя Соню и Лизавету «юродивыми»). Для Кириллова убить себя — значит тем самым стать Богом. «Есть такие идеи, — мучительно признается Мышкин, — есть высокие идеи, о которых я не должен начинать говорить, потому что я непременно всех насмешу… У меня нет жеста приличного, чувства меры нет; у меня слова другие, а не соответственные мысли, а это унижения для этих мыслей». Мышкин выступает как юродивый поневоле, то есть он стремится преодолеть то, что «нормальный» юродивый культивирует. Юродство и есть неприличный и комический жест высокой идеи. Для юродивого необходимо смешное, унизительное и кощунственное выражение для мысли. Выворачивание ее наизнанку.
Раскольников доказывает теорему высшей правды («не убий») методом от противного — «убий!». И это доказательство находит отражение в теме вранья. Вранье, ложь — условие обретения истины. «Вранье, — говорит Разумихин, — есть единственная привилегия перед всеми организмами. Соврешь — до правды дойдешь! Потому я и человек, что вру… Соврать по-своему — ведь это почти лучше, чем правда по одному по-чужому…». Это не игра слов. Юродивая ложь Раскольникова — его экзистенциальная правда о лживости мира. И он занят изживанием этой лжи. В «Бесах» Степан Верховенский заявляет: «…Я всю жизнь мою лгал. Даже когда говорил правду. Я никогда не говорил для истины, а только для себя». Перефразируя «парадокс лжеца» Верховенского, Раскольников мог бы сказать о себе: «Я всю жизнь мою говорил правду. Даже когда лгал. Я никогда не говорил для себя, а только для истины». Итак, заведомое, «милое вранье» во имя истины — сколь ни кощунственным казалось бы называние убийства милым враньем во имя истины, — составляет суть юродивой диалектики авторского метода. Для Достоевского реанимация истины возможна только через радикальное отрицание, обновление и жертвенное очищение ее. «Есть много мыслей, — говорил Кириллов, — которые всегда и которые вдруг станут новые». Словечко «вдруг» — очень почитаемое Федором Михайловичем. В «Преступлении и наказании» герой и обновляет божественную заповедь через вдруг-убийство.
Точка зрения автора по отношению к универсуму текста, может быть сопоставлена с точкой зрения Господа Бога на мир, ни больше, ни меньше. Достоевский пишет в черновиках к роману: «Предложить нужно автора существом всесведующим и не погрешающим…» Это признание не противоречит тому, что говорит разухабистый Бахтин. Автор приносит героя, как Христа, в жертву человеческому роду. Но сам Спаситель, как вы прекрасно помните, свободно идет на крестную муку. Однако между Раскольниковым и Христом есть разница. Родион — не Христос, трансцендентный этому миру и искупающий на Кресте, в божественной чистоте и невинности, чужой родовой грех, — но Род-ион («родимый», «первенец», «батюшка», «русский дух», как называют его в романе), то есть человек, приемлющий зло рода человеческого как свое. Он имманентен этому миру и, следовательно, виновен в его грехах. Поэтому он и убивает.
Здесь я широко расхожусь с Пятигорским, который с такой жесткой житийной схемой совершенно не согласен. «Раскольников, — говорил он в 1994 году, — в общем-то был придурок! Это Достоевский все знает, а не он». Но позвольте вам и Пятигорскому сделать одно возражение. Нет ничего такого, чего бы Раскольников о себе не знал. Какое бы суждение о нем вы не предложили, будьте уверены, оно уже фигурирует в структуре его самоописания, прожевано им и сплюнуто, как отборный табак.
Вернемся к житийному, идеальному типу средневекового юродивого (насколько он соответствует историческому — мы сейчас не обсуждаем). Средневековая культура организуется противопоставлением святости и сатанинства. Святость исключает смех, Христос, как известно, никогда не смеялся. Однако святость возможна в двух обликах: суровой аскетической серьезности, которая отвергает земной мир как соблазн, и благостного принятия мира сего как создания Господа. Второй вариант — от курочки протопопа Аввакума до старца Зосимы из «Братьев Карамазовых» — сопряжен с внутренним весельем и благостной улыбкой. Сатанинство же относится к смеху иначе. Дьявол и весь дьявольский мир — это как бы святость наизнанку, левый, вывороченный мир. Поэтому он кощунствен по самой своей сути, то есть несерьезен. Это мир беспардонно хохочущий. Черт на Руси именуется «шутом». Но хохочущий кощун остается внутри средневековой иерархии и системы ценностей. Кощунство — это утверждения через отрицание норм и законов. Здесь берет начало феномен юродства.