Аксаков видел в герое человека, жаждущего вечного блаженства и добивающегося его. Для него пьяница — праведник, который угоден Богу и который поучает от его имени святых (Петра у врат рая сменяет царь Давид, а его — Иоанн Богослов). Веселье — не грех. Достоевский читал легенду иначе. Мармеладов — далеко не праведник, и на дне бутылки он ищет не радости и веселья: «Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу… Пью,
И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и все поймем! Тогда все поймем!..»
И в легенде, и в романе — сочетание пародийношутовского и патетического начал. Но в «Повести о бражнике» герой — лишь за себя ответчик и жаждет лишь личного блаженства. Мармеладов мечтает о восстановлении справедливости для всех. Бражник не знает своего греха, спорит, изворачивается, добиваясь в диспуте с наипочитаемыми святыми покровительства самого Христа. Мармеладов — весь в страдании и полноте сознания своей греховности. В легенде — рай, в романе — ожидание Страшного суда.
В прошлом году я в один вечер посмотрел в порядке странного сближенья два фильма — «Бесы» Анджея Вайды и «Покидая Лас-Вегас» Майка Фиггиса. Говорю со всей философской безответственностью, что в истории спившегося голливудского киносценариста (в исполнении Николаса Кейджа) Достоевского неизмеримо больше, чем в знаменитой экранизации Вайды. «Бесы» — нестерпимая фальшь и пошлейшая театральщина. Все это на уровне какой-то революционной мифологии и русской риторики духовности. А Фиггис отменно делает то, что я называю Достоевским без Достоевского. (К примеру, «Семья Дэвида Финчера» — чисто русский метафизический текст а 1а Достоевский, хотя сам режиссер этого и не имел в виду. Я думаю, что Финчер страшно бы выиграл, если бы сознательно ориентировался на Достоевского и играл бы с его идеями и образами.) Сама встреча беспробудного пьяницы и проститутки в самом игорном городе мира — абсолютно в духе Достоевского. И все это в пустыне, с ума сойти. Желание стереть свою жизнь, личность, паспортные данные и уехать в Лас-Вегас, чтобы упиться до смерти, — чистейший экзистенциальный жест и проявление того своеволия, о котором мечтает герой «Записок из подполья».
В этой беспредметной живописи по пустому дну бутылки — ландшафт до боли знакомый, русский. Ведь Мармеладов дался Достоевскому едва ли не лучше, чем Раскольников.
Позвольте одно наблюдение этнографического свойства. Я больше десяти лет жил на квартире своих друзей Осповатов — возле метро Аэропорт, улица Коккинаки (я называл ее Стрептококки). В подъезде алкаши чуть не каждый день мерли. Особенно слесари. Московский слесарь, доложу вам, род камикадзе, ибо пьет по-черному. И точно в рай попадет, потому что настрадался очень, Господь таких любит. Выходишь на улицу, стоит он, маленький, белесый. Его колотит с похмелья, как стол костяшками домино. «Дай червонец», — с трудом выдавливает он синими губами. Как тут не пожалеть родного брата метафизика? Русский человек не мыслит, а живет на пределе, о мерзавчике мечтая пуще звания доктора философии. А это и есть трансцендентальная маркировка — существовать на границе мира, быть самой границей (как у Некрасова: «Пришел я к крайнему пределу…»). На верную смерть люди идут. Не дрогнув. Я еще застал там местную знаменитость — алкаша Леньку, который жил этажом ниже. Осповаты звали его Леонардо. Этот титан возрождения преставился еще в начале девяностых.