Читаем Лекции по философии литературы полностью

Все это возможно, если есть некоторый гипотетически сверхмощный, божественный интеллект, переход к которому от человеческого возможен лишь в виде предельного. Но этот предельный переход допустим, поскольку с самого начала предполагается, что человеческий ум сородственен, соприроден, участвует в этом гипотетическом, в момент всеохватывающем и вездесущем божественном интеллекте, образ которого и обосновывает непрерывность сознательного опыта, которая в свою очередь есть условие того, что мы способны высказываться объективно.

И вот вся эта стройная картина летит к чертям собачьим при переходе к неклассическому строю мысли. Единое пространство расслаивается. В «Казаках» Льва Толстого есть эпизод — главный герой с товарищами одолевает засевших в бурунах чеченцев: «Абреки сидели под горой в болоте. Оленина поразило место, в котором они сидели. Место было такое же, как и вся степь, но тем, что абреки сидели в этом месте, оно как будто вдруг отделилось от всего остального и ознаменовалось чем-то. Оно ему показалось даже именно тем самым местом, в котором должны были сидеть абреки» (II, 171).

Место, в котором засели абреки, говорит Оленин, казалось, ничем не отличается от других мест в степи. Но это только кажется. Это опасное и непроходимое место отделяется от остального мира, какой-то пространственной вырезкой замыкается в себе. Ознаменовывается невидимым присутствием врага. Откуда смотрит Оленин? Из-за линии огня и противостояния. Но сам он находится там, куда он смотрит. Он сам участник боя, и его точка зрения не в пространстве внешнего наблюдения, а в видении и понимании противника. Он смотрит на себя глазами абрека. Но между местом, где угнездился Оленин, и местом, где укрылись абреки, — разрыв, зияние. Они друг друга не видят, но чувствуют так, как будто доподлинно знают — где находится противник. И любое передвижение в стане врага тут же будет прочитано противником. Выражение «читать бой» — из современного боксерского лексикона. На ринге мало видеть противника (он ведь и так перед тобой), надо читать бон, то есть видеть в движениях и маневрах соперника то, что еще не видно, угадывать следующий ход, интерпретировать тактические выпады и обманные удары. Более того, надо создавать и поддерживать весь стратегический рисунок поединка. То есть надо видеть сейчас то, что будет только потом. Так ведет себя и толстовский герой. Степь — не школьная доска на уроке геометрии, она выглядит скучной и однообразной только для чужака или покойника. В ней каждая точка в любой момент времени обладает такой выделенностью, и одним выстрелом можно фатально изменить всю картину.

Возьмем такой пример из гончаровского «Обломова». Илье Ильичу надобно съехать с квартиры, но он по знаменитой ленности — ни в какую («Станет ли человеческих сил вынести все это?»). Обломов — Атлант, держащий свой диван. Его слуга, Захар, говорит барину: «Я думал, что другие, мол, не хуже нас, да переезжают, так и нам можно…» Но Илья Ильич — не какой-то там другой, он — единственный-неповторимый, поэтому он глубочайшим образом оскорблен:

«— Что такое другой? — продолжал Обломов. — Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет, он и не знает, что такое прислуга; послать некого — сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет…

— Из немцев много этаких, — угрюмо сказал Захар.

— То-то же! А я? Как ты думаешь, я „другой“?

— Вы совсем другой! — жалобно сказал Захар, все не понимающий, что хочет сказать барин. — Бог знает, что это напустило такое на вас…» (IV, 94).

Итак, я — не другой. Здесь нет единой и абсолютной системы отсчета, когда я — это он, а он — это я, и наши отношения взаимообратимы. Здесь невозможен перенос знания из одной точки времени и пространства в другую, когда бы этот перенос покоился на воссоздании одного единого и самотождественного субъекта по всем точкам этого поля. И уже не скажешь, что везде происходит то же самое — нет однорефлексивного, автономного и конечного источника представлений и знаний, который мы подставляли бы под Обломова и другого. «Он, — говорит автор о своем герое, — не какой-нибудь мелкий исполнитель чужой, готовой мысли; он сам творец и сам исполнитель своих идей» (IV, 67). Более того, благодаря по-медвежьи неловкому каламбуру Захара, Обломов оказывается сам себе другим («Вы совсем другой!»). И при всей обаятельной цельности его натуры, он полон какого-то нездешнего инобытия, не дающего ему покоя.

Перейти на страницу:

Похожие книги