Делая мир фантастически равновесным, Она всегда была рядом, всегда. То есть, до тех пор, пока что-нибудь не рушилось, восторг не сменялся опустошением и не наваливалось одиночество. Но ты никогда не умел выносить его долго — привыкнуть к одиночеству невозможно, как невозможно привыкнуть к боли. И тогда появлялась другая Она, и всё начиналось сначала. И жизнь опять наполнялась волшебным светом и смыслом, и мир опять умещался в одной улыбке и в одном взгляде, и счастью снова не было границ, и ты доставал из кармана очередную разрывную гранату и хоронил это безусловно последнее чувство вместе с Нею и — а как же! — с собой, долболобом…
Гепард… Говорят, гепард единственный на земле зверь, открыто сопротивляющийся комплексу лебединой верности. Заведомо лишённый самого чувства пары, он не переносит личной несвободы ни в каком проявлении. И не размножается в ней, говорят…
А хоть бы и гепард!
А кто-нибудь — вот кто-нибудь хотя бы — в душу его гепардью когда заглядывал?
Может, он просто живёт, как бежит: быстро, но недолго. Зато выкладывается-то по полной…
Нет, пусть будет гепард.
По-черепашьи ты, Палыч, никогда не умел, факт. Вот только куда теперь эту прыть? И что ты такое, если некому больше сходить по тебе с ума? Фук. Мираж. Призрак замка Моррисвиль. Нолик без палочки…
Голубки мои — тихие и вздорные, доверчивые и стервозные, глупенькие и многомудрые!.. Девочки мои — рыдающие и хохочущие, роскошные и на любителя, махонькие и с ногами от ушей (а вы не встречали — так и заткнитесь), худенькие и справные, стриженые и долговласые, тёмные, светлые, на крайняк осветлённые!.. до румянца чистые недотроги и хлебнувшие неописуемого блудницы, едва оперившиеся и всеми бальзаками воспетые, но всегда, всегда, всегда самые-самые — где вы, спасительницы?
Зайка не была лучшей: ей просто выпало стать последней. Вдумайся только: это была твоя последняя женщина. Хранительница последнего твоего поцелуя. Последнего прикосновения. Последнего всего… Кошмар какой-то.
Ибо, если Дед прав, а Дед прав! Дед всегда прав — любить тебе, Андрюха, на этой Земле больше некого. А тебя, гепарда и долболоба — и тем более…
И в полнейшем отчаянии я отправился на крыльцо и задержался там чуть дольше, чем требовало содержимое трубки…
Снег в ту ночь лёг окончательно. А я лёг часов в девять. Обожаю засыпать в это время. Ещё с армии. Отстоишь, бывало, ночь дежурным по роте, подымешь личный состав, построишь, поверишь, проводишь на завтрак, сам туда же прогуляешься, вернёшься — дневальные шуршат, в ушах туман. Доложишь командиру подтянувшемуся: в роте порядок, вашбродь, убываю на покой. Передашь повязку кому понадёжней и — баиньки. Простыня белая, одеяло синее, по казарме гул плывёт, что по Казанскому вокзалу. Но вот он тише, тише, тешит, колыбелит. Наконец провалишься и — до двух (согласно уставу, а фактически до всех трёх), потому как в четыре развод (опять же: вон, оказывается, откуда к разводам-то привычка). И опять в ночь; а утром — утро и предвкушение самого заслуженного на земле отдыха.
Полтора года дежурств приучили меня к тому, что слаще дневного сна не бывает. И я готовился провалиться в эту ностальгическую сладость.
Печка почти остыла, но одеяло лоскутчатое, стёганое. Но подушка мягкая, табачищем провонявшая. А день обещает быть добрым, несмотря на все реальные и надуманные занозы, потому как тебе он всё же предстоит, а двум приблизительно с половиной миллиардам проигравших этот чудовищный конкурс — увы…
Тут и Лёлька глаза продрала. Позевнула, потянулась, почесалась лениво, ноги свесила, в носки шерстяные обула и пошлёпала в сени — там у нас и туалет, и умывальня. Что давно уже никого не смущает.
А чего? Семья мы или не семья, тысяча чертей? Только это… намекнуть ей, чтобы лифчик себе какой соорудила, что ли… Деду-то хорошо: он не видит…
Эх, дядька-дядька! Ты сам давай уже как-то поаккуратней со всеми этими взглядами да замечаниями… Не хватает ещё, чтобы как Тимка комплексовать начал…
На том и вырубился.
Очнулся на аромат шкворчащей картошки с мясом — домоправительница наша дело своё знала туже тугого: мужиков кормить надобно.
На дворе стояла настоящая зима (по моим прикидкам была середина ноября). Навалило как в царстве берендеевом. Землю укрыло, деревья, крыши, лес примолкший. Солнце к вечеру клонится, но ещё играет, отражается от настца, посверкивает чуть не на каждой снежинке. От крыльца следов вереница к часовенке. В одну сторону. У Деда добытчик то есть. А Кобелина, выходит, и вовсе не прибегал… Сепаратисты картонные!..
— Садись, готово всё, — встретила меня Лёлька. — Или Тима подождём?
— Да чаю, наверное, сначала.
— Ну, гляди.
И — на кровать. А там её шмотка уже какая-то дожидается. Рукодельничать типа собралась стряпуха. Ножницами клацает. Ну, всё у неё в руках горит!..
— Лёль, — вспомнил я Тимкины мотания по чердаку, — а ты не в курсе, чего братан полуночничает? Никак пишет он там что-то, а?
— Он дневник ведёт.
— Что-о-о?
— Чо-чо: дневник.
— Зачем?
— Нормально. Надо же кому-то.
— А ты откуда знаешь?
— Увидела как-то, спросила…
— Читать не давал?