О да: эта абракадабра была именно проклятием и одновременно заклинанием. Это был его тайный оберег от всего, что могло случиться уже через миг или когда-нибудь сильно потом, не выхаркни он вовремя магического вроття. И даже много лет спустя ему верилось, что этот убогий выхлоп детских ещё по сути эмоций преисполняла поистине потусторонняя и несомненно безотказная метафизика.
Ах, какое сладкое это было время — пора непрекращающихся открытий! Пора, когда он и представить себе не мог, что его загадочная простипома — невежество неизбывно — просто снятая слухом с языка кого-то из недалеких же взрослых рыба пристипома. Заурядная морская кабан-рыба, которой он никогда не видел и, слава богу, не едал. И как-то раз, наткнувшись на неё в словаре, он был не потрясён даже — раздавлен и уничтожен. Ему на мгновение сделалось душно и неловко, как неловко и душно было, когда взгляд впервые испачкался о выцарапанное на стенке школьного туалета другое слово на п. На долгое-предолгое мгновение ему стало жутко: неужто и в книжках допустимо то же, чему место лишь на стенах поганых отхожих мест? Куда катится этот вроттяпоследнимисловами мир?..
Но исковерканная изустно, его простипома звучала побеспощаднее проститутки, а проститутка, господа присяжные, была в те поры словом бранным, окончательным, не допускающим ни дискуссий, ни оправданий. Жёстче звучало, разве что, Сахаров. Или Солженицын…»
Что это, спрашивается, такое?
А это, представьте, начало ещё одной книги. Я позволил своему Антону свет Павловичу сочинять собственные письма к учёному соседу. Это ведь так мило — роман в романе. Мило и хитроумно — закрутить две независимые сюжетные линии, протянуть их, сколько удастся, и только в самом уже финале взять и пересечь, как две эвклидовы прямые. Так пересечь, чтобы шары на лоб и искры из глаз: ах вон оно что!..
У меня даже название для такого вкладыша лет десять томилось — «Альфонс Альфонс» (ну, как «Альтист Данилов» или «Пианист Сидоров»). А теперь вот и Мастер свой нарисовался, даром что без Маргариты.
Правда, чем и на что он там, в лесу, испражняется, я ещё не додумал. Но давайте так: охота неволи пуще, приспичит писать — на бересте будешь грязью корябать. Люди вон в тюрьмах умудрялись… Ой да ладно, какая ещё береста — подложу-ка я ему в кармашек записнушку с обычной ручкой, пусть строчит, пока паста не кончится, а там и поглядим.
И допущенного до самостоятельного творчества Антоху приподняло и понесло:
«Роза — такое её имя.
В честь бабушки, наверно. Неспроста же обе Розы?
А бабушке повезло в честь фройлен Люксембург. Тогда это было в ходу. Хуциев вон вообще Марлен, и даже странно, что в космос, когда приспичило, послали обычного Юру…
Короче, с именем Розе несколько не свезло. Даже капитально не свезло, если кому доводилось засиживаться с ней в районе литра и выше. В такие нечастые к её чести вечера спич о Розином имени неминуем. К середине второго литра всплывает новая тема: она, Роза — хоть и Роза, а не татарка. И, если на то пошло, может показать лобок. Он не бритый (ну, слышала где-то Роза, что у татарок бритый). Бывалые собутыльники отмечали, что аргументом этим Роза ни разу не пренебрегла. Правда, и до демонстрации, по слухам же, ещё не доходило, хотя люди попадались не только настойчивые, но и во всех отношениях достойные.
Во всех — конечно, гипербола. Так говорится, но не бывает. И, похоже, я оказался первым, кто, не будучи перегружен вышеупомянутыми достоинствами…»
Тут Томка не сдержалась: а чего это вы там записываете? — Не переживайте, не про вас, дорогуша. — А про кого? — А про кого надо, про того и записываю. — Ну и пожалста! и скрывайте себе на здоровье! — Да уж без вашего как-нибудь разрешения. — Да сколько угодно, какие мы деловые, на хромой козе не объедешь! — Не подъедешь. — Да вы не отвлекайтесь, сочиняйте… И уложила Лёньку, и сама улеглась: задницей к Тохе — на, мол, тебе! нравится?
Тохе нравилось. И, посозерцав с минуту выставленный для впечатления филей, он начертал:
«…умильно и полжизни незабываемо: ты в ней, а она, умудряясь придать голосу достаточно ровности, ласково врёт жужжащему из твоей трубки мужу, что вот уже, дескать, едет, едет, и, видимо, скоро будет. И ты успеваешь задуматься, а нету ли в этом
Так, Палыч, — это я уже не ему, это я себе — какое-то не больно священное писание у тебя получается.