Давно уже едут молча. И вдруг из ниоткуда возникает Дальман, спрашивая, из-за чего они поссорились в среду после Троицы.
— Кто?
— Людвиг и вы, Лена, — уточняет Дальман. — В ту среду, когда вы вернулись с ярмарки, стояли в прихожей в грязных ботинках и кричали.
— Кричали… — отзывается она тихим эхом.
— А потом вы в грязных ботинках побежали наверх, а Людвиг в руках держал ваш новый телефон, — продолжает Дальман. — А по радио прекрасная музыка. Розалинда Карик играет вторую партиту до минор Баха, сочинение 826. Точно то же самое уже было второго мая, сорок четыре года тому назад. Даже в это самое время дня, в 1956-ом году. Теперь по заявке Августины такой-то из Ландау передавали архивную запись исполнения госпожи Карик, только ее давно уже не было на свете, поэтому я зажег свечку. Хоть какое-то утешение должно быть у человека, если у него в комнате не четыре темных угла, а больше? Углы, из которых они и приходят, — заканчивает Дальман, и даже в профиль выглядит уныло.
— Кто приходит?
— Покойники.
— Вы имеете в виду вашу маму?
— Нет.
— Тогда кого же?
— Маму, но вашу.
— Послушайте, будет неловко, если нас кто-нибудь услышит.
— Ну, Рихард многое знает о людях, из исповедей хотя бы. Бог, как мне подсказывает опыт, все равно не слушает, а девочка нас не понимает. Так что же?
— Да, так что же?
— Однажды ваша покойная мама появилась из угла за телевизором, села ко мне за стол и принялась черным гребнем водить по начесанным своим волосам. «Брось, Марлис», — сказал я ей, а она только посмотрела на меня дерзким взглядом и самоуверенно задрала свой маленький, круглый подбородок, свой маленький, круглый, дурацкий и такой простецкий подбородок — понимаете вы, Лена, что я имею в виду?
— Нет, не понимаю. Но мать, вы говорите, появилась прямо из угла? Живая — или как? Как видение, воспоминание, представление?
— Да какая разница, — вздыхает Дальман. — А вы знаете, что было сорок четыре года назад второго мая, когда солнце так припекало?
— Ремилитаризация, — неуверенно произносит Лена. А Дальман как стукнет кулаком по передней панели. Такого еще не бывало! Бедный его кулак.
— Второго мая 1956 года ваша мама в белом платье из тафты сидела за моим столом, то есть, собственно, за столом моей матери, и пила кофе, прикрыв колени салфеткой, чтобы не закапать свадебный наряд. Все время между регистрацией в ратуше и венчанием в церкви она провела у нас. Мы с матерью готовились к выходу, и по радио эта Карик играла на фортепьяно.
— Вот как?
— Да. Венчание в полдень. Я свидетель, а готовые кушанья разложены на Колленбушервег по кроватям, в больших черных кастрюлях под перинами. У соседей перины тоже одолжили. После угощенья мой друг Освальд играл на аккордеоне, тогда-то он и познакомился с моими сестрами. И выбрал не Зайку, хотя она красивее, а Хельму, старшую. Правда, ей и надо было первой замуж. Вот, и все время на меня глядя, она — невеста, я имею в виду — выпячивала подбородок, слишком маленький, чтоб его так выпячивать. Не казалась она мне в тот день ни красивой, ни таинственной, а казалась просто глупой. Одна у нее была тайна — что она глупа.
И Дальман вытирает глаза за стеклами очков.
— Пожалуйста, простите, — говорит ему Лена.
— За что?
— За то, что мы своими криками помешали вам, когда передавали в записи эту Карик.
Сдерживая в голосе крещендо, Дальман повторяет:
— Да, передача по радио заканчивалась. И ведущий объявил, что напоследок предлагает послушать вторую партиту до минор Иоганна Себастьяна Баха в исполнении Розалинды Карик, запись лета 1956. Сказал «лета», не «года», а вы уже в комнату побежали, в грязных своих ботинках.
В субботу вечером, когда она вернулась из Берлина, Людвиг уехал на гастроли в Мадрид. Цвели каштаны. Троица. Еще светло. И снова она стояла на вокзале в С. Вот и автобус, у него конечная возле ярмарки, маленькой замусоренной площадки у подножья Красных гор. Девочкой она возлагала на эту ярмарку большие надежды. Не из-за тира и скрипучих горок, не из-за соленых огурцов и мороженого. Она жаждала сенсаций, великих чувств и самых толстых в мире женщин, когда они скачут, выкатив груди, на двухголовой овце или на пятиногом теленке. А как стемнело, тринадцатилетняя Лена за площадкой автодрома возлагала большие надежды на любовь или хотя бы на непременно связанное с таковой насилие. Юбочка короткая, на талии поясок-цепочка, и давно пора домой. Но она не уходит, чтобы наконец-то встретить мужчину, способного выразить свою любовь бурно и сделать ее женщиной двумя-тремя ловкими приемами.
Покуда из автобуса вываливались семейства, увеличившиеся в составе за счет огромных плюшевых зверей и горшков с юккой, Лена неловко и торопливо пыталась взобраться на площадку. Какой-то ребенок испачкал ей сахарной ватой всю замшевую куртку. Папаша протянул визитную карточку «по поводу химчистки» и записал номер мобильного на обороте. «Мой личный», — добавил. Она улыбнулась, заметив красивые зубы. Он моложе. Тогда, что ли, и началась эта дурацкая история?