В 17-м году бездна уже разделила Россию на два лагеря. Может быть, один только Керенский верил еще в то, что канат, по которому он, балансируя, скользит над бездной, есть тот путь, по которому пойдет революция… Керенский пытался найти согласие в обществе и тратил все свои силы на это единение, его и называли «главноуговаривающим».
«В его речи чувствовалась живая, всепримиряющая вера в Россию, в революцию, в справедливый мир, – записал в дневнике современник. – Главным же образом в нем чувствовалась святая, но наивная русско-либеральная вера в слово, в возможность все разъяснить, всех убедить и всех примирить».
С каждым днем он отставал от стремительно развивающихся событий и терял поддержку. Известно, как любит российская интеллигенция очаровываться новыми политическими фигурами, а потом столь же поспешно разочаровываться. А он не понимал, почему общество к нему так переменилось.
Февраль был праздником избавления от власти, которая надоела и опротивела всем. Люди, которых никто не выбирал, которые сами себя назначали на высокие должности и с презрением взирали на народ, вдруг обнаружили, что их ненавидят и презирают.
А дальше начались революционные будни.
«Керенский ездит по фронту, – записывал в дневнике современник, – целуется, говорит, как Кузьма Минин, его качают, ему аплодируют, дают клятвы идти, куда велит, но на деле этого не показывают: погрызывают подсолнушки да заявляют разные требования. А в тылу взрывы, пожары, железнодорожные катастрофы, аграрные захваты, погромы, грабежи, самосуды, нехватка продуктов и страшное вздорожание жизни».
Надо было устраивать жизнь по-новому. А как? Считалось, что освобождение России от царского гнета само по себе вызовет энтузиазм в стране. Но выяснилось, что нет привычки к самоорганизации. В стране всегда была только вертикаль власти, но не было горизонтальных связей. Люди не привыкли договариваться между собой – ведь все решало начальство. Не было привычки принимать во внимание интересы других. Господствовала нетерпимость к иному мнению. Компромисс – презираемое слово.
«Полиция все же следила за внешним порядком, – записывал в дневнике один из москвичей, – и заставляла дворников и домовладельцев очищать от тающего снега крыши, дворы, тротуары и улицы. А теперь, при свободе, всякий поступает как хочет. На улицах кучи навоза и громадные лужи тающего снега…
Хвосты увеличиваются, трамвайные вагоны ломаются от пассажиров-висельников на буферах, подножках и сетках. Солдаты шляются без всякой надобности и в крайнем непорядке, большинство из них не отдают офицерам честь и демонстративно курят им в лицо. Мы целый месяц все парили в облаках, и теперь начинаем спускаться на землю, и с грустью соглашаемся, что полная свобода русскому человеку дана еще несколько преждевременно. И ленив он, и недалек, и не совсем нравственен».
Необходимость решать все самому оказалась невыносимо тяжким испытанием. Раньше человек знал, что будет завтра, что будет через десять лет, мог прогнозировать. И вдруг его заставили самого думать о завтрашнем дне, о том, как прожить. К этому не приучали. И не каждый способен, особенно в солидном возрасте, научиться это делать.
И люди испугались хаоса, сами захотели сильной власти, на которую можно перевалить ответственность за свои жизни.
Особенно пугающе выглядела развалившаяся армия.
«Мы уже как-то мало верим в мощь такого воинства, – замечают очевидцы, – не по форме одетого, расстегнутого, неподтянутого, не признающего в своем укладе чинов и старших, всекурящего, бредущего гражданской косолапой походкой и готового в случае чего «дать в морду» своему начальству».
«Стало также совсем невыносимым передвижение по железным дорогам, – вспоминал бывший глава правительства Владимир Николаевич Коковцов. – Все отделения были битком набиты солдатами, не обращавшими никакого внимания на остальную публику. Песни и невероятные прибаутки не смолкали во всю дорогу. Верхние места раскидывались, несмотря на дневную пору, и с них свешивались грязные портянки и босые ноги…».
Одним из первых неудачу Февраля почувствовал военный и морской министр Временного правительства Александр Иванович Гучков.
«Гучков, – писал его коллега по правительству Владимир Дмитриевич Набоков, – с самого начала в глубине души считал дело проигранным и оставался в правительстве только для успокоения совести. Ни у кого не звучала с такой силой, как у него, нота глубочайшего разочарования и скептицизма. Когда он начинал говорить своим негромким и мягким голосом, смотря куда-то в пространство слегка косыми глазами, меня охватывали жуть, сознание какой-то полной безнадежности…».
Все, что происходило после Февраля, делалось слишком поздно, слишком медленно, слишком половинчато, и все упущения и ошибки складывались в роковую цепь, под бременем которой республика пала. Правительству не хватало авторитета. Общество так быстро устало от бесконечных раздоров, уличных демонстраций, нищеты и нехватки продовольствия, что жаждало передать власть тем, что вернул бы стране порядок и благополучие.