Он наблюдал, как набегающие волны прилива ударялись об обрывистые берега, разбивались в пену и брызги, отступали, чтобы с шипением и бешеным плеском вернуться вновь. Ему казалось, что им не хватало силы, чтобы нанести удар этим черным, твердым вековым скалам. Волны набегали, наталкивались на грудь берега и отступали…
Однако наблюдательные глаза Владимира заметили глубокие расщелины в обрывистых берегах, полные мрака углубления в гранитных доспехах скал, и несметные обломки, упавшие на заливаемую водой прибрежную отмель.
Это была работа волн и их добыча…
— Пройдут века, и от этой скалистой крепости ничего не останется! Седое, вспенившееся море начнет пробиваться туда, где скупой крестьянин бросает сейчас зерно во вспаханную землю. О, если бы море знало, чего оно хочет и к чему стремится! Оно удвоило бы усилия, умножило бы ряды могучих волн и получило бы одним махом то, на что в бессмысленной борьбе тратит целые столетия. Я поступаю иначе! Я пронзаю и раздираю грудь старых понятий и мечтаний, отрываю у них скалу за скалой, слой за слоем, зная, что за этой преградой лежит, распростершись, низина. Я хочу ее заполучить, залить волнами моих мыслей и воздвигнуть новую крепость, могущественный замок, который никто, никто не способен будет покорить!
Волны тем временем отступали. Они уже не достигали скалистых выступов и темных бухт; успокоившиеся, обессилевшие, они лизали прибрежные обрывы, разбивались беспомощно об острые края выщербленных рифов и отступали все дальше и дальше, исчезая в морской дали, в сгустившемся тумане, в бешеном танце пенистых волн, над которыми метались и парили чайки, отчаянно крича:
— Безумие! Безумие! Безумие!
Тогда он напрягал зрение и искал раны на скалах, раны, нанесенные прибоем прилива. Не замечал ничего… Ничего!
Гранитный откос стоял невозмутимый, мощный и гордый, выпятив каменную грудь, глумясь над морем и вихрями.
Сюда долетал порыв бриза, шелестел в сухой, жесткой траве и ворчал в расщелинах и глубоких трещинах:
— Не сила, а время! Время! Время!
Ульянов сжимал руки, ему хотелось грозить, ругаться и метать слова ненависти, но он не мог, стоял как очарованный, онемевший.
Над морем загорались и пылали, растянувшись от горизонта до гранитных берегов, лучи чудесного света.
Розовые, зеленые, золотистые — на рассвете, пурпурные и фиолетовые — в часы вечерней зари, они укрывали, ласкали, успокаивали возмущенное, гневное без причины и отдыха море.
Оно умолкало, покорно плескалось, обессиленное, слегка возбужденное, шуршало тихонько, горячо и трогательно шептало, будто доверяло свои тайны немым, ощетинившимся скалами берегам:
— Все пройдет, а правда останется. Правда, живущая дальше, чем страна, где встает и заходит солнце… Дальше! Дальше!
— Где же? — спрашивал Ульянов. — Где? Забрось меня туда, а я добуду ее и отдам несчастному, потом и кровью залитому человечеству! Где?
Подвижной чередой прилетали чайки и стонали:
— Безумие! Безумие! Безумие!
Глава XI
Ульянов метался по комнате и, хотя Крупская сидела за столом, говорил сам с собой. Он не обращал на нее никакого внимания, даже не замечал ее присутствия.
Он выкрикивал, сжимая кулаки:
— Хорошо! Замечательно! Комитет проголосовал против меня?.. Мы должны перенести «Искру» в Женеву? Теперь — конец! Я знаю, что будет… Я не сомневаюсь! Плеханов заберет нашу газету! Необходимо будет порвать с Плехановым и остальными, вступить в борьбу. Как это больно… меня это гнетет!
Внезапно он покачнулся и упал без сознания. Страшные судороги встряхнули напряженное тело; он скрежетал зубами, хрипел, постанывая и выкрикивая бессвязные слова.
Надежда Константиновна с трудом привела его в чувство.
Открыв глаза, он, видимо, сразу все вспомнил.
Глядя в окно, за которым возвышалась грязная кирпичная стена, он выругался и прошептал:
— Пиши!
Крупская сразу же села за стол.
— Напиши Троцкому, чтобы спешил в Женеву. Он спровоцирует разрыв отношений с Плехановым и его группой… Я хочу остаться в стороне. На всякий случай… Приготовь также письма молодым студентам Зиновьеву и Каменеву. Это горячие головы и молодецкие сердца. Пускай приезжают… Плохо, что нет со мной рядом крепкого русского, плохо и обидно, но на войне нельзя рассуждать, кто возьмется за оружие. Лишь бы воевал! Напиши быстрей!
Ульянов приехал в Женеву совершенно разбитый, больной, с температурой. Там уже был Троцкий. Они долго совещались с ним и с прибывшим в Швейцарию Луначарским. Ульянов обрадовался, познакомившись с этим замечательным оратором, обладавшим глубоким, благородным, вызывающим доверие и уважение голосом. Это был настоящий русский, высококультурный и очень эрудированный.
Ульянов не мог нарадоваться.
— Такое приобретение! Такое приобретение! — думал он, потирая руки.
Однако вскоре его радость ослабла.
Узнав Луначарского ближе, он стал хмурить лоб и бормотать себе под нос: