— Любой стороной. Любой из двух, Фёдор Станиславович. Вы, заговорив со мной, уже стали соучастником. Ведь вы же не пойдёте в НКВД жаловаться на сотрудника комиссариата. А уж тем более германским военным властям на их посланника. Линия фронта; за перебежчика сочтут обе стороны. Теперь от вас потребуется самая малость. Пройдёмтесь по списку будущего правительства. Это должны быть выстоявшие люди — белая кость, ясный ум. Итак: князь Щербатской.
— Он умер четыре недели тому в Казахстане, в эвакуации. Я имею об этом самые достоверные сведения.
Гость что-то пометил в книжице.
— Очень жаль. Светлейший ум. Бергсоном увлекался, правда. Мы знаем о ваших разногласиях. Но сопоставление Канта с буддизмом ему в плюс. Беклемишев? Вы его, кажется, очень ценили ещё в бытность Георгия Васильевича студентом. Большие надежды, говорили, подавал.
— У Георгия, как я слыхал, семейная драма.
— Тем меньше связывает его с прошлым. Нам нужны люди, способные к действию, а не пленённые чувством. — Гость продолжал свои пометки в книжице. — Глеб Альфани?
— Он всегда был красным.
— Но и мы ведь за справедливость. Не находите ли, что солярный символ лучше подходит для камня, на который взобрался Фальконетов всадник, или вершины Александровской колонны, чем серп и молот?
Четвертинский упорно молчал.
— Вы сами, Федор Станиславович Четвертинский. Князь Святополк-Четвертинский.
— Покорнейшей благодарю.
— Отступаться поздно: вы обо всём уже знаете. Соучастие. Вероятно, в списках должны быть и я, и ещё ряд лиц, намеченных германцами и служащих им, но русских сердцем, — администрация как-никак союзная: молодые барон фон Унгерн-Штернберг, зондер-фюрер барон фон Медем.
— Не очень русское правительство получается. Мы, Святополк-Четвертинские, сильно смешались с поляками, ты, Ираклий, сколько помнится, грузин.
— Что же, Сталин может властвовать над всей Россией, а родня Багратионов Тумановы, подлинно царской крови — чем мы не вышли?
— Это какой-то балаган, — не выдержал Четвертинский.
— Не волнуйтесь так, Фёдор Станиславович. Вы в любом случае нам сильно помогли. Кем бы мы ни были. Вот ваше алиби, — гость повертел книжицу, зажатую между средним и указательным. — Ах, да, запамятовал. Я не так давно был по делам в Париже, виделся там с вашим братом.
Четвертинский вздрогнул.
— И, кончено, ты представился ему как лейтенант Небулович?
— Почему же! Как унтерштурмфюрер СС Ираклий Туманов. Кстати, Сергей Станиславович согласился на нас работать.
— На кого — вас?
— Вам, вероятно, любопытно взглянуть, как брат теперь выглядит. Я согласился взять кое-какие фотографии. Поймите, это было связано с огромным риском, но из бесконечного уважения к вам, к тому, что вы для меня сделали.
— Не надо.
— Ваш брат только заканчивает исследование об искусстве — как он мне говорил, главный труд жизни. Называется «Столетие русской славы». Он ведь когда-то очень дружил с Глебом Владимировичем? Мы бы и рады помочь с изданием, но есть более неотложные задачи нашего общего дела. Издадим по окончании этой бессмысленно затянувшейся.
— Хорошо, Ираклий, давай сюда фотографии.
— Рассвело. Мне пора уходить. Всё никак не выучу новых маршрутов трамваев. Возвращаться в сторону Нарвской заставы. Там у нас безопасный проход в сторону Царского Села.
— Тогда тебе на девятый.
Стоя тягостным облачным утром 17-го апреля на углу Володарского и Проспекта 25-го Октября и провожая взглядом отражающийся в намёрзших за ночь лужах трамвай, только отошедший в сторону площади Стачек, Фёдор Станиславович всё никак не мог прийти в себя от проведённой ночи и столь же внезапно материализовавшегося, сколь внезапно, словно дым, растаявшего собеседника, а потому, в укрепление подвергшегося испытанию духа, мысленно повторял: «Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением…» Кем бы ни был его ночной гость, защитительная молитва не могла повредить Четвертинскому.
Глава девятая
Ленинград
На улице тепло, даже жарко, но в комнате и на сердце — лёд. Даже печь не топится: дым не идёт из холода в теплынь, а внутреннее не прогревается никаким усилием. И ничего поделать с этим нельзя.
То, что я сейчас запишу — очень важно, и не для меня одного.
Мы долгое время думали, что нам угрожает внешняя сила — сначала сила подавления и произвола, порождающая страх, потом сила военная, в открытую истребительная, не оставляющая возможности укрыться. Мы забыли, что враг находился не вовне, а внутри каждого из нас.