В квартире Груздевых я бывал не раз. Все и отличие нынешней жизни Груздевых от прежней только в том, что воду они носят снизу и что питание их строго рассчитано. Но Илья Груздев, чуть похудевший, помолодевший, совершенно здоровый и розовощекий по-прежнему, в пижаме, читает книгу у окна, пишет за своим – ничем не нарушенным – письменным столом, а выслушав по радио последние известия, водит карандашом по висящей на стене карте. В положенное время ест и пьет, и жена его блюдет в квартире чистоту: полы чисто вымыты, входящий с улицы обязан вытереть ноги о влажную тряпочку. Телефон работает, по вечерам керосиновая лампа заменяет электрическую. Какая-то молодая родственница, изящно одетая, выходит гулять, а потом укачивает в детской кроватке годовалую девочку, свою племянницу, родившуюся за два месяца до войны, и эта девочка сыта, здорова, круглощека. Из окна квартиры, со сверкающими стеклом, раскрытыми настежь окнами, летний ветерок входит в комнату прохладой. Если жена Груздева по сравнению с прежним временем исхудала, а старая мать ее – тоща, то никак не скажешь, что это от недоедания… Раз меня угощали рюмкой глинтвейна. В другой раз настоящим чаем с сахаром, конечно очень мелко наколотым… Впрочем, когда я принес в котелке из столовой курсов Политуправления свой обед и ужин – смешанные вместе макароны и пшенную кашу – и предложил присутствующим, сказав, что у меня самого аппетита нет, то это предложение мое не оказалось неуместным, и Груздевы с удовольствием (правда, заставив и меня принять участие в еде) съели эти черные макароны и кашу.
Разговоров о еде при мне они не вели никаких, голодного психоза у них, как и у многих, кого я видел, вовсе нет, но съесть что-либо «дополнительное» они, как и все другие в Ленинграде, всегда могут и делают это с удовольствием.
Пока пишу это, расположившись на садовой скамье на улице Софьи Перовской, проходит тощая «старая» (в действительности – молодая) женщина, несет на ремне красный патефон, черный зонтик, а за спиной – сумку. Тихо мне: «Вам патефон не нужен?»– «Нет». Ей хочется разговаривать: муж на фронте, писем нет. «Из Московско-Нарвского района я сюда эвакуировалась, а теперь отсюда уезжать надо. Если б не ребенок, могла бы я взять что-либо, а с ним что возьмешь? Приходится бросать… Ужасно тяжелое положение. Все уезжают, у всех своего барахла много. Разве продашь?»…
Управдом, увидев, что я сижу на скамье:
– Что, хозяйки нет?
– Нет.
– Прошу милости, – квартира двадцать два, переночевать можно… И кипяток есть!..
– Спасибо, посижу здесь!..
А «хозяйки» у меня в Ленинграде нет вообще!
О, этот дом уже ничуть не похож на зимнюю клоаку. Он чист, приведен в порядок, функционирует, почти все кабинеты и комнаты заняты. Из писателей никто в доме теперь не живет, кроме Карасева, занимающего здесь должность директора. Две-три комнаты внизу превращены в «творческие кабинеты». В них – ковры, мебель, отличная обстановка, в них всегда увидишь работающих писателей.
Правление Союза занимает те же, что и в мирное время, помещения, за столом управляющего делами – та же Розалия Аркадьевна, похудевшая, постаревшая, но бодрая, не желающая уезжать никуда, привыкшая к своему положению и к своей работе; та же Евгения Григорьевна, принимающая теперь от воинских частей, госпиталей, заводских клубов заказы на выступления писателей и названивающая им все дни; в горкоме писателей та же Анна Николаевна; в Литфонде – также прежний персонал, в том числе Наташа Бутова, уже давно не пишущая стихов, но самоотверженно заботящаяся о писателях.
Словом – давно знакомые люди из резко и явно поредевших рядов. В столовой – официант при буфете, выдающий «додаточные» продукты (при мне он выдавал писателям по пучку репы); кухарка, контролерша талонов, – зимняя истощенность изменила только цвет их лип.
Всем не хочется уезжать из Ленинграда, по от некоторых этого требует постановление об эвакуации определенных категорий граждан. Не хочется, да, впрочем, и хочется, – все в колебаниях и сомнениях, все спрашивают моего мнения: одни – ехать им или не ехать; другие (чей отъезд неизбежен) – куда?
Люди гордятся тем, что до сих пор прожили в городе. Патриотическая гордость зовет их дожить в Ленинграде до конца блокады. Вместе с тем люди не хотят терять свои квартиры и вещи, опасаются лишиться в будущем возможности вернуться в Ленинград; понимают также, что питание в тылу сейчас не лучше, а кое-где хуже, чем в Ленинграде, так как Ленинграду дают и будут давать такие пищевые продукты, каких в тылу не дают никому: и сливочное масло, и мясо, и витамины… Знают, что здесь, «за писательской организацией», они не пропадут, а ехать – это значит оторваться от города, может быть навсегда, кануть в неизвестность: где окажешься да как устроишься, – не повезет, так будешь и без работы, и пропадать с голоду, и жить в конуре…