В письме Мухтару Ауэзову в Алма-Ату пишу о пережитом в Ленинграде, о фронтовой жизни. И продолжаю так:
«…Но я все-таки доволен и ни за что не променял бы эту жизнь на прозябание в глубоком тылу, став подобным тем некоторым из наших «эвакуантов», коих, находящихся в жалком состоянии, ты встречаешь у себя в Алма-Ате. Я с грустью убеждаюсь в том, сколь многие, в единственном стремлении во что бы то ни стало сохранить свое существование, утратили и чувство собственного достоинства и вообще человеческий облик.
У нас, в Ленинграде, людей мало, люди очень нужны. Я за это время узнал, что родной город можно любить, как близкого родного человека, — я не могу жить без Ленинграда, несмотря на то что в нем как будто и одинок и бездомен: квартира моя разбита, ни жены, ни родственников у меня в нем нет.
И уж если суждено мне будет дожить до того светлого дня, когда ни одного гитлеровца под Ленинградом не станет, — я знаю, что всю жизнь буду считать правильным свое решение не покидать этот город, несмотря ни на что, какие бы трудности на мою долю ни выпали.
Вот, Мухтар-ага, я знаю, ты меня поймешь, ты знаешь, что такое любовь к родине, ты любишь свой родной тебе Казахстан, мог ли бы ты покинуть Алма-Ату, если б твой город осаждали враги? Я уверен: ты оказался бы в рядах самых упорных его защитников… Вот ты зовешь меня пожить у тебя спокойно.
Нет, Мухтар, я приеду в Среднюю Азию и в Казахстан тогда, когда буду сознавать, что мой долг перед войной выполнен до конца, что я заслужил право отдыхать и быть равным среди казахов так же, как я сейчас равный среди людей на фронте, отдавших себя служению Родине… И тебя тогда позову в гости к себе в Ленинград, мне не совестно будет чувствовать себя в нем хозяином…
Кое-кто, преисполненный высокомерия, со скептической усмешкой называет меня романтиком! Что ж, быть романтиком в том смысле, что человек сохраняет любовь к Человеку, когда многие это чувство утратили, быть романтиком в том смысле, что человек не считает извечно высокие понятия словесной мишурой, — разве так уж плохо?
Я, Мухтар, был свидетелем стольких случаев подлинного героизма, что не мне утратить веру в чистоту вековечных принципов. И если многое в нашем мире, даже до этой ужасной войны, было несовершенно, то разве следует удивляться, что всякий стремящийся к совершенству художник видит пути к совершенству везде и во всем и верит в существование доброй воли к достижению этого совершенства?
И разве не следует все личное направлять в то единое русло, которое ведет к этой цели?..
А проще сказать: я могу в этой войне растрачивать свои силы, свое здоровье, но не могу и не хочу растрачивать свою душу…»
Только что по морозцу, под рядами тускло посвечивающих, обозначающих лишь направление улиц фонарей, вернулся из филиала МХАТ, где смотрел «Школу злословия», хорошо исполненную и потому весьма освежающую. Это — чуть ли не первый спектакль, посещенный мною за все время войны…
Кругом разговоры — «зачем вам ехать сейчас в Ленинград?..».
Слов нет, мой организм настойчиво требует юга, солнца, отдыха, — я никогда прежде не мог высидеть за работой в Ленинграде дольше, чем несколько зимних месяцев.
Да, это так хорошо: солнце, юг, покой, отдых, обстановка, не требующая непрестанного нервного напряжения, что об этом можно мечтать, я это вижу даже во сне. Но я гоню от себя эти мысли, как искушение дьявола. Ибо не вернуться в Ленинград значило бы продать свою душу.
Один из приятельствующих со мною писателей уверял меня: «Это — фетишизм, думать, что твой долг быть именно в Ленинграде. Будто ты не можешь быть полезен в другом месте?..» Но я тут же ловил себя на мысли: сей приятель высказался так потому, что сам в Ленинград возвращаться не собирается.
Голос совести говорит: «Поезжай в Ленинград и оставайся там до конца. Может случиться: погибнешь, может статься: на всю жизнь останешься полуживым, но поезжай туда и будь там!»