Читаем Ленинградский дневник (сборник) полностью

Рассказ о женщине, которая умерла в сохе. «Некрасиво получилось». Коняги. Вчера многие женщины, по 4–6 человек, впряглись в плуг, пахали свои огороды, столь ненавидимые государством. Но это – наиболее реальный источник жизни и питания. На колхоз – надежда неполная, тем более что пашут и сеют «от горя», кое-как.

И чудные, молодые девки – учительницы, некоторые – моложе Ирки, – мои дочери.

Глядя на них, впервые ощутила зависть к их физической свежести и привлекательности, – наверное, начало старости, и очень ясно почувствовала, что Юра, все еще молодой и очень красивый, захочет таких, а может, уже и имеет…

Всю зиму я, как намеренно, старила себя, не занималась собой. …

Вчера, сидя на экзаменах, взглядывала на озеро, вспоминала 44 г., и вдруг слезы кидались на глаза, и чувство горечи и одиночества захлестывало.

Зачем мне это все? Ну, они милые, эти ребята, эти учителя, эта Земскова, – а я? А Юрка? О них почему-то надо мне писать, они интересны, они – народ, а мы? Почему счетовод Земсков интересней, чем Юра? Почему судьба Земсковой грустнее или значительнее моей? Зачем я сижу здесь, ем отвратительную пищу, от которой уже явно ослабла и похудела, дрожу от отвращения перед девушкой с волчанкой? Ну да, я довольна, что все это повидала, надо знать «жизнь народа», но моя-то, моя горькая и уходящая жизнь – тоже что-то значит. Но нет, она ни для кого – ничего не значит, и сами мы все время самоумаляемся.

Баба, умирающая в сохе, – ужасно, а со мною – не то же ли самое! И могу ли я быть, при этом-то родстве (конечно, «негласном», «неопубликованном», «секретном»), – могу ли я быть при этой бабе – «пустоплясом», как Грибачев и К°.

Приступы эгоизма очень одолевали вчера. Не знаю даже, так ли они постыдны, м. б., в них есть что-то зрелое.

И вот опять – милые ребятишки, старательно отвечающие, а я опять взгляну на озеро – и тоска о Юре. Пришедши домой, в чужую и, собственно говоря, чуждую семью, – ревела в одиночку все время, еле оглушила себя валерьянкой, – оттого, что старею, оттого, что он не любит и – не понимает и я одна, и только одна знаю, что все со мной кончено.

Удивительное безмолвие в душе.

Даже запахи берез, полей и земли – запахи молодости и детства, запахи Глушина – волнуют как-то глухо, не певчески. Ощущение «всей жизни» – то ощущение, которое дало мне в 42 г. «Ленинградскую поэму» и в итоге «Твой путь», – томит… Только раз или два прошелся по душе творческий трепет и тотчас же угас.

Внутренняя несвобода – обязанность написать то-то и то-то, – видимо, больше всего сковывает меня. Надо плюнуть на это, но должно «само плюнуться».

А ведь мне «необходимо обелиться», – в чем, е. т. м.?! Меня будут слушать на бюро, – как я «исправилась после критики моего творчества» – Кежуном, Друзиным и Дементьевым. Это мне-то, за мою блокаду, каяться и «исправляться». Эх, эх, эх… Соха!

Сейчас иду в школу – там у меня встреча с учителями. Сама, фактически, навязалась – «чтоб знали» (меня тут вообще никто не знает, кроме какого-то доктора, да знают еще «Жену патриота», но без имени), а сейчас что-то неохота… Но все же – пойду…


23/V-49

Оказывается, то, что написано выше, я писала сегодня, а у меня уже слилось все в голове: может быть, от резкой перегрузки впечатлениями, – «барометр перестал падать».

Первое, наверное, в том, что учителя очень хорошо слушали и очень понравилось, хоть сами ничего не говорили о себе. Но больное самолюбие успокоено… Нет, всерьез, дело не в «славочке». Просто среди работающих людей мне не хотелось прослыть бездельником.

Потом была у одного старика-строчильщика. Он очень мил, но мы уже об этом писали, и больше навряд ли что выжмешь… Надо еще одного такого же навестить.

Потом была у одной женщины, Марии Васильевны Сочихиной, – «сочиняет стихи». Кажется, в общем – графомания, хотя отдельные строчки вдруг настораживают какой-то предельной буквальностью, тоже свойственной только графоманам. Но жизнь ее чудовищно тяжка. А мальчик ее Коля – очарователен до слез…

А в общем – я хочу домой.

Неужели Юрка больше не влюбится в меня, совершенно заново, неужели я не услышу его – того – бурного, почти рыдающего стона, за который могу тут же погибнуть?!

Отвратительные сны снились мне сегодня – с арестами, с потерей друг друга, с бегством… …

Вот только что опять поговорила с Земсковой. Она заявила, что Коля – вредный мальчик: «От него учителя даже плакали. Стали разбирать крепостное право, а потом – как теперь вольно живут, а он говорит – и теперь как крепостное. Все в колхоз, а оттуда государству, а нам остатки… Мать тоже политически вредная, мы б ее поставили на работу получше, да она властью недовольная…» Два брата у нее – оба были в заключении, по 58 ст., в 37–38 гг. попали… Второй сын Сухова, работающий в войсках охраны заключенных, был в плену, потом в лагере и теперь отбывает там службу, уже после заключения. До 50 г. подписку дал.

Так-так… Чуть копни – и сразу – заключение, или до, или после…

Почти в каждой избе – убитые или заключенные.


24/V-49

Перейти на страницу:

Похожие книги

Мастера русского стихотворного перевода. Том 1
Мастера русского стихотворного перевода. Том 1

Настоящий сборник демонстрирует эволюцию русского стихотворного перевода на протяжении более чем двух столетий. Помимо шедевров русской переводной поэзии, сюда вошли также образцы переводного творчества, характерные для разных эпох, стилей и методов в истории русской литературы. В книгу включены переводы, принадлежащие наиболее значительным поэтам конца XVIII и всего XIX века. Большое место в сборнике занимают также поэты-переводчики новейшего времени. Примечания к обеим книгам помещены во второй книге. Благодаря указателю авторов читатель имеет возможность сопоставить различные варианты переводов одного и того же стихотворения.

Александр Васильевич Дружинин , Александр Востоков , Александр Сергеевич Пушкин , Александр Федорович Воейков , Александр Христофорович Востоков , Николай Иванович Греков

Поэзия / Стихи и поэзия