Мы проходили курс физики за пятый класс средней школы. Никто, конечно же, не записывал. Курсанты состояли из трех основных и разнородных элементов, или, точнее, каст. Избранную публику представляла богема, которая во время занятий изучала трактаты по индуизму. Кто-то шуршал машинописными листами со стихами загубленного советской властью Гумилева. Или Роальда Мандельштама. Среди избранных курсантов лидировал поэт Аркадий Драгомощенко. «Задиристый друг Гуттенберга!» – так его называли. Я несправедливо подкалывал его, говоря, будто он уже напечатал два четверостишия в Париже и одно в многотиражной газете Механического завода. Училась в группе и бывшая балерина, являвшаяся на занятия в беличьем чуть потертом манто. Ее сопровождал гражданский муж, теперь режиссер «Интерьерного театра» Коля Беляк. Тут же витал в облаках Родион – это уже из окружения «Аквариума». Избранную публику разбавляли старушки и пассионарные девицы из провинции.
Бабушки-курсанты постоянно вязали шапочки. Эти бабушки хотели стать операторами и продолжать вязать во время дежурств шапочки многочисленным внукам.
Третью касту учеников составляли девицы из провинции. Они бились за место под ленинградским солнцем не на жизнь, а на смерть. Получаемая профессия давала шанс получить комнату и переехать в нее из рабочего общежития.
Только балерина записывала лекции! Она сидела встревоженная, терла виски и все повторяла шепотом:
– Не понимаю. Тумблер?
– А что тут понимать! – шепотом же возмущался режиссер. А балерина продолжала как сомнамбула:
– Нет, не понимаю. Не понимаю совсем.
После она ушла с курсов вместе с режиссером – не помогли записи и балетная старательность.
Наискосок от курсов находился дом из «Преступления и наказания». Кажется, именно там студент Раскольников грохнул старуху-процентщицу.
Во время обучения платили стипендию. К маю 81-го мы курсы закончили. И на Гороховой улице в торжественной обстановке нам вручили корочки операторов. Одна из старушек пригласила в гости на котлетки. А приятельница Аркадия Драгомощенко потащила нескольких дипломированных специалистов в гости. То есть я всех повез на отцовских «жигулях». У этой приятельницы, помню, была загипсована нога. Она ее высунула в окно машины. Именно тогда я впервые пил вино с обезьяной. Точнее сказать, первый и последний раз. Даже не пил, а пригублял как человек за рулем. Загипсованная приятельница поэта предупредила заранее: в квартире живет мартышка средних лет, мартын. Приезжаем. Поднимаемся. Запах в комнате стоит специфический. Пока народ готовит снедь на кухне, я вхожу в комнату, приветствую мартына и сажусь за пианино. Беру пару аккордов. На третьем мартын бросает в меня кружку. Ему такая игра не нравится. После сидим компанией за столом и выпиваем в честь окончания курсов.
– А обезьяне можно налить? – спрашиваю.
– Налей, – отвечает хозяйка.
Протягиваю примату стаканчик. Мартын гримасничает, но берет и выпивает.
– А закурить ему?
– Можно.
Мартын выхватывает из руки «беломорину» и съедает.
Через некоторое время предлагаю обезьяне еще стаканчик. Мартын берет, нюхает и отказывается. Обезьяна меру знает. В отличие от людей…
Писательская публика начала 80-х в этом сомнительном виде человеческой деятельности вполне отличилась.
После обезьяны везу компанию к старушке на котлетки. Находим дом и квартиру на Петроградской стороне. Нам открывают, впускают. Прихожая и комната – как музей: на стенах в золотых рамах если не малые, так уж средние голландцы. За столом два пожилых хряка и «старушка», разодетая в пух и прах.
Из кухни служанка приносит те самые котлетки на антикварном блюде.
Разговор как-то не складывается.
Хряки на нас зыркают. Когда возникает вопрос про коллекцию на стенах, то один из хозяев довольно объясняет: «Немцы нас в войну пограбили, ну и мы их чуть-чуть!» Он был каким-то снабженцем в погонах.
С дипломом кочегара я устраиваюсь в независимую котельную на улице Герцена, то есть Большую Морскую, в Дорожный научно-исследовательский институт, наискосок от Текстильного института, прозванного в студенческой среде Тряпкой. Дежурю я сутки через трое, получаю за труд сто рублей в месяц. Кочегарство после профессионального спорта понизило мой социальный статус, но я продолжаю рассчитывать на литературный успех. На несколько лет котельная стала моим писательским кабинетом – в ней имелся письменный стол и кожаный диван. На смену я приезжал с пишущей машинкой. После того, как институт заканчивал работу, я сваливал прогуляться по Невскому. Дверь из котельной выходила во внутренний двор. Минуя вахту, я перелезал запертые ворота и оказывался на улице. Далее отправлялся или в «Сайгон», или в рок-клуб на улицу Рубинштейна, или в Дом писателя. Про эпопею рок-клуба я расскажу позже.