В деревню Алёша вернулся поздно вечером. С удовольствием поужинал у Анны. В родном доме, с помощью Женьки, перетащил из горенки в избу старинную железную кровать с точёными набалдашничками на спинках. Поставили кровать почти посерёдке комнаты, так «чтобы лежать и на фотографии смотреть».
Говорят, что на новом месте засыпают плохо. Алёша, хотя перед его закрытыми глазами сплошной чередой картинок проплывало увиденное за день, а слегка опьянённое сознание, под счёт взбудораженного сердца, качалось в волнах впечатлений, заснул почти сразу.
…Алёша вскочил на кровати!.. – кто-то стучался, колотились с такой силой, что дребезжали, боясь выпасть и разбиться, стёкла в рамах. Испуганный, в сонном ещё оцепенении, Алёша подошёл к ближайшему от красного угла окну, отдёрнул шторку… – и сразу отступил, прогнулся назад! В упор на него глядел бородатый мужик в бейсболке. В руках, кажется, на замахе, мужик держал топор, повёрнутый к Алёше обухом.
…Заметно было, что мужик хотя и вздрогнул от неожиданности, но быстро справился с испугом. Махнул Алёше свободной рукой и громко, стараясь преодолеть голосом двойные рамы, крикнул:
– Иди сюда!!!
Когда Алёша, одевшись, вышел на улицу, мужик, всё под тем же окном, сидел на суковатой серой чурке. Трава перед домом выкошена. Благодаря этому, черёмуха и кусты шиповника, обдуваемые ветром, красуются на воле, радуясь свежим воздушным струям, огибающим их стволики-ноги. Забор, освобождённый от травы, с косо стоящими, изломанными кое-где штакетинами, ещё потерял в виде, выказал все свои изъяны. Дом же, наоборот, приосанился, стал казаться выше. Перед домом растут семейкой три цветка, явно не полевых, с крупными бутонами-колокольчиками. Рядом с цветами валяется чёрный пиджак, лежит коса. Сам мужик, в белой рубахе на выпуск, в камуфлированных брюках и кирзовых сапогах, сидит и отмахивается от мошкары бейсболкой. Заметив, что Алёша осмотрелся и перевёл взгляд на него, мужик, словно всё ещё через окно, крикнул:
– Ну спать!.. А я дай, думаю, наличник на место прилажу, чтоб тебе дом глазом не подмигивал! – Он улыбнулся; накидывая на голову бейсболку, встал с чурки и протянул руку: – Емеля!
Алёша представился, пожал протянутую руку. Ладонь шершавая, с короткими, толстыми пальцами, совсем с такими же, как вырезают у современных деревянных скульптур, поставленных где-нибудь в парке отдыха.
– Готов?! – спросил Емеля.
– К чему?
– Надо отвечать: готов всегда! Сенокос у нас, парень. Уж девять часов по солнышку, а ты всё подушку давишь. Этак можно и молодость проспать. Готов?
– Готов. А куда? – Алёша растерянно-вопросительно вытянул одну руку в сторону.
– Погоди… – остановил его Емеля. – Роса только в одиннадцатом часу сойдёт, ещё у Ани поесть успеешь. – Показал на чурку: – Давай присядем.
Чурка с торца сильно избита топором, широкая, на вид неподъёмная. Хотя и не очень удобно они уместились на ней вдвоём.
Минуты две, сидя вплотную друг к другу, молчали. Наконец Емеля не выдержал:
– Дом, видишь, на несколько венцов в землю ушёл, давит на него атмосфера. Он раньше видным был. Хорошо садится всем телом, не на один угол, а то перекосило бы. Крышу между двором и домом мы перекрыли, кой-где подлатали. Ну, забор видишь каков… – Он помолчал несколько секунд. – …А черёмуху, шиповник – всё отец твой садил. Шиповник специальный, только для цветов, по книжке выписывал. Он так и называется – роза. И вон, колокола эти, – он кивнул в сторону трёх цветков, которые слегка пошевеливал ветер, – тоже выписывал и сам садил. Теперь уж три осталось. Вымерзают… Он этих цветов… столько всяких пороздал, что на десять оранжерей будет. Всё хотел, чтоб в деревне красота жила. Так и говорил: «Хочу, чтоб в моей деревне красота жила». В моей деревне! А сам сирота, детдомовец, родных никого здесь нету. В Погосте учителем работал, каждый день на велике ездил, зимой – на лыжах. Как ты родился, опять скажет: «Мои дети с первого класса начнут в школу на лыжах ходить, и станут чемпионами мира». …А цветы его и сейчас у некоторых растут. У меня и то шепеснячок каждый год зацветает.
Емеля замолчал. Потом запел какую-то песню, но совсем тихо – слов не разобрать. Вдруг крикнул, незаметно смахнув с щеки слезу:
– Что молчишь-то!?