Эти слова, которые три часа тому назад привели бы в ужас нашего милейшего секретаря, теперь не доставили ему ничего, кроме удовольствия.
В тот вечер Анджелики не было и, значит, играли в вист; сидя за столом вместе с доном Фабрицио, Танкреди и падре Пирроне, он выиграл два «роббера», что составило три лиры и тридцать пять чентезимо, после чего удалился в свою комнату, где смог оценить свежесть простынь и видеть сны, полные веры в торжество справедливости.
На следующее утро Танкреди и Кавриаги дали ему возможность обойти с ними сад, полюбоваться «картинной галереей» и коллекцией гобеленов. Они решили также совершить с ним небольшую прогулку по деревне, которая под ласковыми медовыми лучами ноябрьского солнца показалась ему теперь менее зловещей, — гуляя, им удалось подметить даже несколько улыбок на лицах — Шевалье де Монтерцуоло начал испытывать известное успокоение и насчет судеб деревенской Сицилии.
На это обратил внимание Танкреди, которым тотчас же овладел привычный для островитян зуд, вынуждавший их рассказывать приезжим всевозможные истерии, которые, к сожалению, всегда соответствовали действительности. Они как раз проходили мимо любопытного здания, фасад которого был разукрашен неуклюжими барельефами.
— Вот, дорогой Шевалье, перед вами дом барона Мутоло, теперь он опустел и стоит под замком, семья барона переехала в Агридженто с тех пор, как десять лет тому назад их сын был похищен бандитами.
Пьемонтца охватила дрожь.
— Бедняжки, воображаю, какой выкуп им пришлось уплатить, чтоб вызволить его.
— Нет, они ничего не заплатили, у них и без того были денежные затруднения; впрочем, как и все здесь, они не имели наличных. Но мальчика все равно вернули, только в рассрочку.
— Как, князь? Что это значит?
— В рассрочку, я ведь ясно сказал — в рассрочку: то есть по частям. Сначала поступил указательный палец правой руки. Через неделю — левая нога, и наконец в красивой корзинке под слоем фиников (дело было в августе) прибыла голова с вытаращенными глазами и запекшейся в уголках губ кровью; я-то не видел, тогда был еще ребенком, но мне рассказывали, что зрелище было не из приятных. Корзинку оставили вот на той ступеньке, второй от двери, ее принесла старуха, повязанная черным платком; никто ее не опознал.
Глаза Шевалье застыли от отвращения; он уже слышал об этой истории, но одно дело слышать, а другое — видеть в ясных лучах солнца лестницу, на которой был оставлен этот чудовищный подарок. На подмогу пришла чиновничья душа.
— Что за беспомощная полиция была у этих Бурбонов! Скоро сюда прибудут наши карабинеры, и всему этому будет положен конец.
— Разумеется, Шевалье, разумеется.
Затем они прошли мимо Гражданского клуба, который производил на площади в тени платанов свой каждодневный показ металлических стульев и одетых в траурно-черные костюмы господ.
Поклоны, улыбки.
— Шевалье, поглядите на них хорошенько, постарайтесь запомнить эту сцену; не реже двух раз в году один из этих синьоров присыхает к собственному стулу; выстрел в неясном свете заката — и поминай как звали!
Шевалье ощутил потребность опереться на руку Кавриаги, чтоб почувствовать пульсирование крови северянина.
Вскоре после этого, взобравшись наверх по крутой улочке, они сквозь разноцветные гирлянды вывешенных для просушки кальсон узрели небольшую в стиле наивного рококо церквушку.
— Это церковь Святой нимфы. Пять лет тому назад настоятель ее был убит в храме во время службы.
— Что за ужас! Выстрел в церкви!
— Какой там выстрел, Шевалье! Мы слишком добрые католики, чтоб учинить подобную непристойность. Просто в вино для причастия подлили немного яда; это гораздо скромней и, я бы сказал, более соответствует духу литургии. Так и не узнали, кто это сделал: настоятель был превосходным человеком, у него не было врагов.
Подобно человеку, который, проснувшись ночью, видит привидение в ногах своей постели, там, где валяются носки, и, стараясь преодолеть страх, заставляет себя поверить, что это не более как шутка веселых приятелей, Шевалье прибег к спасительной мысли, что над ним просто хотят посмеяться.
— Очень мило, князь, действительно очень занятная история! Вам бы романы писать, вы так хорошо рассказываете весь этот вздор.
Но голос у него дрожал, и Танкреди стало его жалко; хоть по дороге к дому они и прошли еще мимо трех-четырех по крайней мере столь же памятных мест, он воздержался от роли летописца и заговорил о Беллини и Верди — об этих вечных, неистощимых источниках бальзама, которым лечат язвы нации.