Месяц не знал, о чем говорить с Лериком. Обиженный, он вообще сжимался, уходил в себя, и его трудно было разговорить. Но Лерику, видимо, это и не нужно было: ему нравилось управлять Муфиком, сдерживать его, как горячего скакуна, а Марк Игнатьич был при нем просто на всякий случай, как большой: что большой иногда годится, это он, конечно, знал. Так большой с маленьким и с острой длинной собакой беспокойной рыжеватой масти шли среди плакучих сочных молодых ясеней в декоративном саду, по аллейкам низко остриженной кормовой шелковицы, теперь уж совсем скромной и голенькой, по аллейкам желтой акации, в которых бешено носились, пища, молодые синицы и шмыгали внизу волчки - молчаливые осенние птички, с красными грудками и узкими хвостиками, вечно мелко дрожащими.
За каждым живым движением кругом следил Муфик горячим взглядом, и острием морды, точно иголкой, сшивал себя и с синицами и с волчками, и так и взвился на дыбы, жалко взвизгнул, когда мелькнула далеко впереди и пропала пестрая кошка.
Наконец, около самой риги, где ссыпали хлеб и торчали в дверях Софья Петровна, Блюмберг и Павел Максимыч, Муфик не вынес искушения: за какую-то дичь принял он белых молочных тупорылых поросят, вышедших из хлева с огромной маткой, рванулся так, что свалил с ног Лерика, врезался в поросячью гущу, перервал пополам одного, другого, третьего... такой поднял переполох, что сбежалась вся рига: Блюмберг собирал, кряхтя, зарезанных, Павел Максимыч отгонял живых, матка, крутя хвостом, ревела, как в медную трубу, двое рабочих гнались за Муфиком, Софья Петровна бежала к Лерику, который, падая, расшиб до крови колено и теперь, может быть и нарочно, плакал во весь голос, а Марк Игнатьич с живейшим любопытством следил за всеми: очень уж все это случилось быстро.
И вот прозрачный осенний день, может быть единственный, в который все несравненно виднее, чем во все остальные дни года, все четко, близко: и круглые листья вяза - последние, и крыша риги - соломенная, старая, в зеленых лишаях, и стайка голубей около сломанной сеялки - сизые, пестрые, один белый - и еще отовсюду так много разного, - и ближе всего, глядя на Месяца снизу вверх, стояла маленькая, сухонькая, черненькая женщина в теплом платке, сверкала восточными глазами, возмущенно дергала правой рукой (левой держала за руку Лерика) и, наседая на него, кричала:
- Ну, разве это не чудовищно? Это возмутительно!.. Вы с ума сошли!.. Лерик у меня слабый, нервный - и такие сцены! Вы с ума сошли, право!.. Почему вы Муфика не взяли сами? Он у вас бы не вырвался, а вы его ребенку ну, конечно!.. Вы с ума сошли?!
Месяц долго с недоумением смотрел на Софью Петровну - на невысокий морщинистый, теперь очень четкий, с висков граненый лоб и прыгавший острый подбородок, - потом снисходительно улыбнулся, махнул неуклюже рукой и пошел к себе во флигель.
Вечером Полунина прислала Лушу звать его обедать, но он не пошел. Только когда уходила Луша, спускаясь по лестнице, стало так по-новому жаль, что вот Луша была и уходит, уходит, сейчас уйдет... - он отворил двери, застенчиво выставил голову.
- Вы идете, панич? - остановилась Луша.
- Н-нет, не иду... я так.
Луша усмехнулась, заспешив и застучав по ступенькам, и усмехнулся, притворяя двери (когда уж совсем затихли шаги), Месяц, а оставшись один, он долго глядел на себя в карманное зеркальце.
Человек самому себе должен хоть сколько-нибудь нравиться, для того чтобы жить. Месяцу кое-что нравилось в своем лице: мягкие глаза, свежие щеки, и теперь, когда была здесь и ушла Луша, так думалось все, что вот скажет она что-нибудь такое: глаза, щеки... И тогда будет так же вот: темная лестница, и слышны явственно все шелесты и все шорохи, а на Луше вязаный белый платок, и сквозь платок этот ясно бьется сердце, и щеки у нее тоже свежие, и горячие, и мягкие... Или, может быть, это тут, около террасы, на дорожке - если открыть форточку, то можно рассмотреть, где.
И так у открытой в сырую темноту форточки стоял он долго. И вот что было в нем теперь неожиданно для него самого и странно: он уж почему-то не сердился на Софью Петровну и ему не хотелось уезжать.
VIII
Марочка жила смутной для Месяца комнатной жизнью. Вся она была какая-то или нетеперешняя, или нездешняя. Появлялась только к обеду - белая, медленная, малокровная; то ей не нравилось одно, то другое; жеманно поводила плечами, и почему-то Месяцу до того было скучно на нее смотреть, что даже под ложечкой сосало.