Читаем Лермонтов полностью

В самом деле: неправильна уже та коренная антитеза, на которую все время опирается наш критик. Он противопоставляет Пушкина Лермонтову. Это банальное противоположение, достаточно поверхностное, особенно странно в устах Мережковского, обычно таких своеобразных, углубляющих и не зовущих на знакомые плоскости. Пушкин и Лермонтов вовсе не антиподы. Стихия Пушкина неотразимо влекла к себе Лермонтова, и в конце своей короткой жизни творец Максима Максимыча пришел в нее. Лермонтов начал Байроном, но кончил Пушкиным, и себя, истинную обитель своей души, он обрел именно в нем. Вся русская поэзия для Мережковского колеблется между Пушкиным и Лермонтовым, «как между двумя полосами – созерцанием и действием». Но нет большей ошибки против истины, нет большего греха против Пушкина, чем считать его поэзию проникнутой духом безмятежности и созерцания. «Пушкин – дневное, Лермонтов – ночное светило русской поэзии», – говорит Мережковский. Примем это сравнение, но только напомним его автору, что дневное светило не созерцает и его не созерцают: оно действенно, источник всякой действенности; оно, работающее, прагматическое, не позволяет ни себе, ни другим смотреть, только смотреть. Поэзия Пушкина действенна, как ничья другая. Вся порыв, вся благодарное утверждение мира, благословение ему с его трудами и трудностями, она живет и страстно зовет к делу жизни. «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать», – восклицает Пушкин, – а страдает действующий. Созерцатель не страдает. Мережковский в подтверждение своей непростительной ереси, своего лжеучения о созерцательности Пушкина, часто приводит (подобно Писареву) известное стихотворение «Чернь» и корит наше солнце, нашего великого прагматика, его словами:

Не для житейского волненья,Не для корысти, не для битв:Мы рождены для вдохновенья,Для звуков сладких и молитв.

Но почему же критик не цитирует «Памятника», где Пушкин говорит уже не о поэте вообще, а о самом себе и вменяет себе в заслугу именно не звуки сладкие и молитвы, а то, что он пробуждал (созерцатель дремлет, а не будит) чувства добрые, что в свой жестокий век он восславил свободу и призывал милость к падшим?

Можно интуитивно, силой субъективного проникновения, воспринять самый дух той или другой поэзии и прямо высказать свои впечатления от него, и тогда нельзя уже спорить, а только остается одному впечатлению противопоставлять другое. Импрессионизм, как и искусство вообще, лежит по ту сторону доказательств. Но ведь Мережковский хочет обосновать свое понимание, не только сказать, но и доказать его, – а в таком случае он не имеет права ограничиваться лишь теми цитатами, которые для него выгодны, и забывать о тех, которые ему противоречат. Уж если цитировать, то цитировать все. И если бы этому следовал Мережковский, то сказал ли бы он, что пушкинская «ясная лазурь» («одна ты несешься по ясной лазури») «по сравнению с глубокобездонным лермонтовским небом» казалась ему «плоской, как голубая эмаль»? Ведь на плоское сравнение неба и – что еще мертвее – женского взора с голубой эмалью дерзает не Пушкин, а именно Лермонтов. Ведь Мережковский хорошо знает, что именно последний написал эти стихи:

Как небеса, твой взор блистаетЭмалью голубой.

Не Пушкину, а Лермонтову принадлежит вся плоскость эмали… Но это – лишь характерная мелочь.

Главное же – в том, что не отдельные слова и стихи, податливые мишени цитат, а благодатное целое пушкинской поэзии не только не позволяет ославлять ее бесстрастной и созерцательной, но и приводит к совершенно противоположному взгляду. Для Пушкина, как и для Фауста, вначале было Дело.

Мало того: если к кому-нибудь и могут быть применены слова Мережковского: «в начале – буря, а в конце тишь да гладь», то именно к Лермонтову, а не к Пушкину. Мятежный Лермонтов долго искал бури, но кончил покоем. Говорить о несмиренности и несмиримости Лермонтова, хвалить его за это, противопоставлять его в этом отношении всей остальной русской литературе – значит не понимать его и ее.

По своему обыкновению, для того чтобы подтвердить мысль о вечной мятежности Лермонтова, Мережковский, несравненный маэстро цитат, властелин чужого, глубокий начетчик, цитирует много и многих – вплоть до полкового писаря. Но почему-то не удосужился он процитировать тот стих будто бы несмиренного и несмирившегося поэта, который гласит:

…смиряется души моей тревога.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дальний остров
Дальний остров

Джонатан Франзен — популярный американский писатель, автор многочисленных книг и эссе. Его роман «Поправки» (2001) имел невероятный успех и завоевал национальную литературную премию «National Book Award» и награду «James Tait Black Memorial Prize». В 2002 году Франзен номинировался на Пулитцеровскую премию. Второй бестселлер Франзена «Свобода» (2011) критики почти единогласно провозгласили первым большим романом XXI века, достойным ответом литературы на вызов 11 сентября и возвращением надежды на то, что жанр романа не умер. Значительное место в творчестве писателя занимают также эссе и мемуары. В книге «Дальний остров» представлены очерки, опубликованные Франзеном в период 2002–2011 гг. Эти тексты — своего рода апология чтения, размышления автора о месте литературы среди ценностей современного общества, а также яркие воспоминания детства и юности.

Джонатан Франзен

Публицистика / Критика / Документальное