«Как-то вечером, — рассказывал Краевский, — Лермонтов сидел у меня и, полный уверенности, что его наконец выпустят в отставку, делал планы своих будущих сочинений. Мы расстались в самом веселом и мирном настроении. На другое утро часу в десятом вбегает ко мне Лермонтов и, напевая какую-то невозможную песню, бросается на диван. Он в буквальном смысле катался по нем в сильном возбуждении. Я сидел за письменным столом и работал. «Что с тобою?» — спрашиваю у Лермонтова. Он не отвечает и продолжает петь свою песню, потом вскочил и выбежал. Я только пожал плечами. У него таки бывали странные выходки… Раз он меня потащил в маскарад, в Дворянское собрание; взял у кн. Одоевской ее маску и домино и накинул его сверх гусарского мундира; спустил капюшон, нахлобучил шляпу и помчался. На все мои представления Лермонтов отвечает хохотом. Приезжаем; он сбрасывает шинель, одевает маску и идет в залы. Шалость эта ему прошла безнаказанно. Зная за ним совершенно необъяснимые шалости, я и на этот раз принял его поведение за чудачество. Через полчаса Лермонтов снова вбегает. Он рвет и мечет, снует по комнате, разбрасывает бумаги и вновь убегает. По прошествии известного времени он опять тут. Опять та же песня и катание по широкому моему дивану. Я был занят; меня досада взяла: «Да скажи ты, ради бога, что с тобою, отвяжись, дай поработать!..» Михаил Юрьевич вскочил, подбежал ко мне и, схватив за борты сюртука, потряс так, что чуть не свалил меня со стула. «Понимаешь ли ты! мне велят выехать в 48 часов из Петербурга». Оказалось, что его разбудили рано утром. Клейнмихель приказывал покинуть столицу в дважды двадцать четыре часа и ехать в полк в Шуру. Дело это вышло по настроению графа Бенкендорфа, которому не нравились хлопоты о прощении Лермонтова и выпуск его в отставку».
Все, время вышло. 12 апреля у Карамзиных были проводы Лермонтова. Вечер был грустный. Ростопчина вспоминала, что «…во время всего ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его, казавшимися пустыми, предчувствиями».
Перед расставанием Лермонтов написал в альбом графине Ростопчиной:
В этом стихотворении Лермонтов, для которого некогда «женщина» и «давать» (по выражению Боткина) было одно и то же, обращается к адресату как к равной, как к личности, которая во всем его поймет. Здесь нет того откровенного желания обидеть, как в «Я не люблю тебя». Оба — поэт и женщина — встретились, узнали друг друга и осознали: «звук», который приманил их, — не тот. Похож — но не тот. «Предательский звук», которому нельзя вверять мечту. Было бы ошибкой броситься на него, не окончив молитвы, забыв про сражение. Вы согласны? Вы согласны! Он видит в ней едва ли не товарища, с которым возможно разделить печальную думу.
Поэтесса рассказывает об этом стихотворении в примечании к собственному стиху — «Пустой альбом». «Этот альбом был мне подарен М. Ю. Лермонтовым перед отъездом его на Кавказ… стало быть, перед его смертью. В нем написал он свое стихотворение ко мне: «Я знаю, под одной звездою мы были с вами рождены»»…
На самом деле она, конечно, не была Лермонтову в полном смысле слова ровней, но видела в нем и гениального поэта, и глубокого, искреннего человека.
П. П. Вяземский упоминает, что тогда же Лермонтов написал стихотворение «На севере диком»: «Накануне отъезда своего на Кавказ Лермонтов по моей просьбе мне перевел шесть стихов Гейне «Сосна и пальма». Немецкого Гейне нам принесла С. Н. Карамзина. Он наскоро, в недоделанных стихах, набросал на клочке бумаги свой перевод».