Будни Школы складывались из занятий и строевой подготовки, а свободное время отдавалось светским развлечениям и кутежам.
Поднимались барабанным боем в 6 утра; после завтрака отправлялись на занятия, которые длились с 8 до 12 часов. Вечерние занятия проходили от 15 до 17 часов, а строевым посвящался час от полудня до часа дня. Только некоторым юнкерам, по усмотрению командира, вменялось в обязанность обучаться строю еще один час. Бабушка старалась, как могла, облегчить участь «милого Мишеля», такого нервного и болезненного. В первые дни, сразу после поступления Лермонтова в Школу, она приказала его слуге потихоньку приносить барину из дома всякие яства, а поутру будить его «до барабанного боя» — из опасения, что пробуждение от внезапного треска дурно скажется на нервах внука. Узнав об этом, Лермонтов страшно рассердился.
По поводу этого пресловутого барабанного боя решительно высказался Л. М. Миклашевский, который заявил (1884 год), что «обращение с нами в школе было самое гуманное, никакого особенного гнета, как пишет Висковатов, мы не испытывали… Дежурные офицеры обращались с нами по-товарищески. Дежурные, в пехоте и кавалерии, спали в особых комнатах около дортуаров. Утром будили нас, проходя по спальням, и никогда барабанный бой нас не тревожил…» Висковатов, впрочем, настаивал на своем — опираясь на воспоминания г-жи Гельмерсен, жены командира Лермонтова.
О «ношении яств» вспоминает и Аким Шан-Гирей: «Школа была тогда на том месте у Синего моста, где теперь дворец ее высочества Марии Николаевны. Бабушка наняла квартиру в нескольких шагах от школы, на Мойке же, в доме Ланскова, и я почти каждый день ходил к Мишелю с контрабандой, то есть с разными холодными и страсбургскими паштетами, конфетами и прочим…»
Бабушкино баловство было хорошо известно товарищам Лермонтова, и, что любопытно, они не высмеивали ни «нежного Мишеля», ни чудаковатую старушку. А. Ф. Тиран, например, вспоминал об этом так:
«Выступаем мы, бывало; эскадрон выстроен; подъезжает карета старая, бренчащая, на тощих лошадях; из нее выглядывает старушка и крестит нас. «Лермонтов, Лермонтов! Бабушка!» Лермонтов подскачет, закатит ланцады две-три, испугает бабушку и довольный собою подъезжает к самой карете. Старушка со страху прячется, потом снова выглянет и перекрестит своего внука Мишу. Он любил свою бабушку, уважал ее — и мы никогда не оскорбляли его замечаниями про тощих лошадей. Замечательно, что никто не слышал от него ничего про его отца и мать. Стороной мы знали, что отец его был пьяница, спившийся с кругу, и игрок, а история матери — целый роман».
Итак, товарищи фантазировали насчет родителей Лермонтова, но над бабушкой никогда не смеялись; расспрашивать о матери и отце не решались. Л. М. Меринский говорит, что «в юнкерской школе Лермонтов был хорош со всеми товарищами, хотя некоторые из них не очень любили его за то, что он преследовал их своими остротами и насмешками». Что-то не слишком заметна «мимикрия» из «инстинкта самосохранения», на которой так настаивает Алла Марченко!
«Обычаи Школы требовали известного ухарства, — продолжает Висковатов. — Понятия о геройстве и правдивости были своеобразные и ложные… Считалось доблестным не выдавать товарища, который, наперед подломив тарелку, ставил на нее массу других, отчего вся груда с треском падала и разбивалась, как только служитель приподнимал ее со стола… Восхищались теми, кто быстро выказывал «закал», то есть неустрашимость при товарищеских предприятиях, обмане начальства, выкидывании разных «смелых штук»»…
В Школе славился своею силою юнкер Евграф Карачевский. Он гнул шомпола или вязал из них узлы, как из веревок… С этим Карачевским тягался Лермонтов, который обладал большою силою в руках. Однажды, когда оба они забавлялись пробою силы, в зал вошел директор Школы Шлиппенбах. Вспылив, он стал выговаривать обоим юнкерам:
— Ну, не стыдно ли вам так ребячиться! Дети, что ли, вы, чтобы шалить? Ступайте под арест!
Оба высидели сутки. Рассказывая затем товарищам этот выговор, полученный от начальства, Лермонтов с хохотом заметил: «Хороши дети, которые могут из железных шомполов вязать узлы!»
Меринский утверждает, что «между товарищами своими Лермонтов ничем не выделялся особенно от других». Он сохранил свою прежнюю привычку «приставать», которая была замечена еще в университете. Меринский, настроенный к Лермонтову очень дружески, тоже отмечает ее: «В Школе Лермонтов имел страсть приставать со своими острыми и часто даже злыми насмешками к тем из товарищей, с которыми он был более дружен. Разумеется, многие платили ему тем же, и это его очень забавляло…»
В эти годы Лермонтов «пишет мало, читает не более», как он жалуется в письме Лопухиной. Но так ли это?
Конечно, писать пришлось меньше — тайком от начальства, по вечерам, уединившись в одном из самых отдаленных классов.
В Школе создавались не только «юнкерские поэмы», но и новая редакция «Демона», «Хаджи Абрек»; вероятно, закончен начатый еще в Москве «Измаил-бей»; велась работа над романом «Вадим»…