Друзья Лермонтова желали похоронить его, как боевого офицера, с воинскими почестями. Но это было запрещено. Гроб был донесен до кладбища на плечах товарищей (в их числе декабриста Лорера) в сопровождении священника Александровского и опущен в могилу у склона Машука.
В январе 1842 года, по неотступным просьбам бабушки Арсеньевой, ослепшей от горя и слез по внуке, тело его было разрешено перевезти в Тарханы для погребения в семейном склепе, что и было совершено 23 апреля.
Князь П. П. Вяземский (сын поэта) рассказывал: «Летом, во время красносельских маневров, приехал из лагеря к Карамзиным флигель-адъютант полковник конногвардейского полка Лужин. Он нам привез только что полученное в главной квартире известие о смерти Лермонтова. По его словам, государь сказал: «Собаке — собачья смерть».[63]
Для убийцы же Лермонтова, Мартынова, у Николая нашлись совсем иные слова: 20 августа в Пятигорске было получено от военного министра спешное предписание Николая I освободить Мартынова и секундантов из-под ареста и немедленно окончить судебное дело.
Затем военный министр в течение двух месяцев еще четыре раза, по требованию Николая I, напоминал командиру отдельного кавказского корпуса Головину, чтобы дело Мартынова «сколь возможно поспешнее приведено было к окончанию».
Генерал Головин, поняв, что Николай I принимает какое-то исключительное участие в этом деле и явно стоит на стороне Мартынова, не решился вынести окончательный приговор и послал военному министру лишь свое «мнение»: Мартынова — лишить чина, ордена и нависать в рядовые до выслуги, а секундантов продержать месяц в крепости и перевести Глебова из гвардии в армию тем же чином.
Николай I не согласился с мнением генерала Головина. Он резко смягчил наказание Мартынову, вернее сказать, попросту избавил его от наказания: царь приказал посадить майора Мартынова в крепость на гауптвахту на три месяца и предать церковному покаянию, причем Мартынов сам мог избрать себе и «крепость» для «отбытия наказания», и место для «церковного покаяния», а секунданты все были освобождены от наказания.
Мартынов выбрал для «наказания» и «покаяния» Киев и спокойно, на полной свободе, туда прибыл. «Мартынов отбывал церковное покаяние в Киеве с полным комфортом. Богатый человек, он занимал от личную квартиру в одном из флигелей Лавры. Киевские дамы были очень им заинтересованы, он являлся изысканно одетым на публичных гуляньях»[64].
Эти неслыханные милости, оказанные Николаем I убийце Лермонтова, были царскою платою за большую услугу: за то, что пуля Мартынова навсегда оборвала жизнь ненавистного наследника Рылеева и Пушкина.
Приветствуя в 1843 году третье издание «Героя нашего времени», Белинский с великим горем спрашивал от лица всей молодой России:
«Что ж еще он сделал бы? какие поэтические тайны унес он с собою в могилу? кто разгадает их?.. Лук богатыря лежит на земле, но уже нет другой руки которая натянула бы его тетиву и пустила под небеса пернатую стрелу».
Этот вопрос доныне повторяет русский народ над могилой Лермонтова и над собранием его сочинений, повторяет с горячей любовью к великому народному поэту, со скорбью о нем и с ненавистью к его гонителям, выкопавшим ему раннюю могилу.
В 1832 году в глубоком раздумье о своем жизненном и творческом пути Лермонтов воскликнул:
Все верно в этом признании восемнадцатилетнего юноши.
Во всей мировой поэзии нет, кажется, другого поэта, который был бы так, как Лермонтов, родственен Байрону, великому мятежнику начала XIX века, «властителю дум» многих поколений, стольких народов. Это родство с Байроном по духу сказалось не только во многих созданиях Лермонтова, но и в его судьбе.
Он, действительно, был «гонимый миром странник», переживший за недолгую жизнь и отраву злобствующей клеветы, и горечь долгих преследований, и одинокую тоску изгнания.
Но, родственный Байрону по духу мятежа и по судьбе преследуемого «странника», Лермонтов с ранних дней жизненного сознания и творческого самоощущения знал, что он — «другой».
Как редко кто иной в русской и мировой поэзии, Лермонтов постоянно сознавал свое творческое «избранничество», сознавал в себе великого поэта, призванного дать людям новые думы в неслыханных еще звуках и новые образы в невиданных до того красках.
Но чем больше ощущал Лермонтов себя таким «избранником», тем яснее и радостнее было ему сознавать себя сыном своего великого народа — верным сыном «с русскою душой».