Это было одно из двух-трех стихотворений, которые Пушкину, пожалуй, распространять не стоило (еще – «На выздоровление Лукулла»). Если он собирался и далее быть привязан к «скользкому месту»: к петербургскому свету. Те, чьи предки «торговали блинами» и «ваксили царские сапоги», играли здесь очень важную роль, и стихотворение тотчас включило в действие механизм внутривидовой борьбы. – Светской злобы и светской сплетни. Ощетинилось терниями пространство вокруг Пушкина и его семьи. А с этой стороны Пушкин оказался, увы, более чем уязвим… То же самое потом будет после с Лермонтовым: ощетинится пространство. Интересно, что, не являясь потомком столь древних и заслуженных родов России, Лермонтов предпринимает защиту Пушкина с его, пушкинской стороны. Тот же Бурнашев в заметках «Лермонтов в рассказах его гвардейских однокашников» приводит неведомо откуда взятое им замечание великого князя Михаила Павловича – якобы о «Прибавлении»: «Эх, как же он расходился? Кто подумает, что он сам не принадлежит к высшим дворянским родам?»[168]
Кто бы это ни сказал – замечание характеризует какой-то действительный отклик на стихи. Неважно чей.Такой взрыв, как «Прибавление», наверняка имел под собой и достаточно твердую почву для спора. И касался людей, позицию которых надо было не просто поколебать – но разбить.
Но есть еще одна подробность: сам оборот: «А вы…» – совершенно определенно указывает, что прежде речь шла об одних вещах (и людях), а теперь пойдет о других.
О свете и светской позиции по отношению к Пушкину было уже все сказано в первой части стихотворения. И не только об убийце – как считал тот же Ласкин. Но обо всем «мнении света».
Это ж не Дантес гнал и не Геккерен!
Почему нам не считать, что именно в эти дни – или именно в этом разговоре (повторим: народу было много, не один Столыпин) – всплыли подробности, неизвестные ранее?
Возможно, и Лермонтов, и Раевский что-то скрыли на следствии? Хотели не говорить?
«Андрей Иванович! Передай тихонько эту записку и бумаги Мишелю. Я подал записку министру. Надобно, чтобы он отвечал согласно с нею, и тогда дело кончится ничем. А если он станет говорить иначе, то может быть хуже…»[169]
Возможно, записка, которую Раевский пытался переправить Лермонтову, находившемуся под арестом, о том, какой линии держаться на следствии, перехваченная и поставленная в вину Раевскому, – касалась именно того, о чем они оба сперва решили умолчать?.. Считая, что это опасно?..
Что они скрывали?..
Чего они не знали наверняка и о чем могли бояться говорить – это об отношении властей к пасквилю, посланному Пушкину, – и в какой мере запретна эта тема. Отрицал же такой исследователь, как С. Л. Абрамович, сам факт «намека по царской линии» только на основании того, что иначе Вяземский не решился бы приводить текст пасквиля в письме к великому князю Михаилу Павловичу? А Вяземский, скорей всего, и послал пасквиль великому князю только затем, чтоб связать в глазах властей врагов Пушкина с врагами «по царской линии». Вот что интересно!
«Ходила молва, что Пушкин пал жертвою тайной интриги, по личной вражде умышленно возбудившей его ревность; деятелями же были люди высшего слоя общества» (А. Н. Муравьев).[170]
«Он и половина гостей доказывали…» Не могло не быть, в частности, разговора об «анонимных письмах» и об их авторстве. В то время всякий разговор о Пушкине упирался в эту тему.
Не забудем еще, что Лермонтов был человек военный. И почти наверняка часть гостей была гвардейские офицеры. И что такой общий спор о Пушкине и о поведении по отношению к Пушкину не мог обойтись без разговора о позиции Кавалергардского полка – «Красного моря». Большинства офицеров полка…
Кавалергард Мартынов, в принципе, мог потом сказать в оправдание свое:
«В 37-м все кавалергарды были за Дантеса!»
3
Еще более серьезное впечатление недосказанности вызывает сам ход следствия по «Делу о непозволительных стихах….»