Тот факт, что секундантом Лермонтова был Монго при его безукоризненной репутации, способствовало ограждению поэта от недоброжелательных на него наветов. По городу прошел слух, что даже сам император отнесся к Лермонтову снисходительно: «Государь сказал, что если бы Лермонтов подрался с русским, он знал бы, что с ним сделать, но когда с французом, то три четверти вины слагается». Все выражали сочувствие Лермонтову: «Это совершенная противоположность истории Дантеса. Здесь действует патриотизм!»
Узнав о том, Эрнест де Барант начал повсюду твердить, что Лермонтов хвастает, будто бы подарил ему жизнь, что он еще строго накажет поэта за хвастовство!
«Я узнал эти слова француза, они меня взбесили, и я пошел на гауптвахту. “Ты сидишь здесь, – сказал я Лермонтову, – взаперти и никого не видишь, а француз вот что про тебя везде трезвонит громче всяких труб”. Лермонтов написал тотчас записку, приехали два гусарских офицера, и я ушел от него. На другой день он рассказал мне, что один из офицеров привозил к нему на гауптвахту Баранта, которому Лермонтов предложил, если он, Барант, недоволен, новую встречу по окончании своего ареста, на что Барант при двух свидетелях отвечал так: “Сударь, слухи, которые дошли до вас, неверны, и я спешу вам сказать, что я был полностью удовлетворен”. После чего его посадили в карету и отвезли домой. Нам казалось, что тем дело и кончилось; напротив, оно только начиналось. Мать Баранта поехала к командиру гвардейского корпуса с жалобой на Лермонтова за то, что он, будучи на гауптвахте, требовал к себе ее сына и вызывал его снова на дуэль»
Елизавета Верещагина написала дочери Саше: «Миша Лермонтов еще сидит под арестом, и так досадно – все дело испортил. Шло хорошо, а теперь господь знает, как кончится. Его характер несносный – с большого ума делает глупости. Жалко бабушку – он ее ни во что не жалеет. Несчастная, многострадальная. При свидании все расскажу. И ежели бы не бабушка, давно бы пропал. И что еще несносно – что в его делах замешает других, ни об чем не думает, только об себе, и об себе неблагоразумно. Никого к нему не пускают, только одну бабушку позволили, и она таскается к нему, и он кричит на нее, а она всегда скажет – желчь у Миши в волнении».
Говоря о «других», Верещагина имела в виду Алексея Столыпина, который был секундантом. Как человек чести, Столыпин признался в этом сам, хоть кара ему грозила немалая. В результате император объявил Столыпину, что «в его звании и летах полезно служить, а не быть праздным». Монго должен был снова надеть офицерский мундир. А на бабушку внук накричал потому, что умоляла его извиниться перед Барантом, тем самым смягчив свою участь. Баранты усиленно этого добивались. Даже после решения суда, когда Михаил Юрьевич был переведен на Кавказ, старший Барант обратился к шефу жандармов с просьбой вмешаться, принудить Лермонтова извиниться перед его сыном, ибо «светской репутации Эрнеста нанесен серьезный ущерб».
На гауптвахту к Михаилу Юрьевичу пускали; приходили Друзья, знакомые, побывал Виссарион Григоревич Белинский. Он был покорен поэзией Лермонтова!
«Каков его “Терек”? – делился с Василием Боткиным. – Черт знает – страшно сказать, а мне кажется, что в этом юноше готовится
Как безумный, твердил я и дни и ночи эту чудную молитву, – но теперь я твержу, как безумный, другую