Цит. по:
Мачеха моя с сестрой незадолго до этого времени переехала в Железноводск, верстах в семидесяти отстоящий от Пятигорска, и я навещал их изредка на неделе.
Пятнадцатого июля погода была восхитительная, и я верхом часу в восьми утра отправился туда. Надобно сказать, что дня за три до этого Лермонтов подъезжал верхом на сером коне в черкесском костюме к единственному открытому окну нашей квартиры, у которого я рисовал, и простился со мною, переезжая в Железноводск. Впоследствии я узнал, что ссора его с Мартыновым тогда уже произошла и вызов со стороны Мартынова состоялся.
Странное обстоятельство, которое я припоминаю только теперь. По пятницам у нас учили фехтованию; класс этот был обязательным для всех юнкеров, и оставлялось на выбор каждому рапира или эспадрон. Сколько я ни пробовал драться на рапирах, никакого толку из этого не выходило, потому что я был чрезвычайно щекотлив, и в то время как противник меня колет, я хохочу и держусь за живот. Я гораздо охотнее дрался на саблях. В числе моих товарищей только двое умели и любили, так же как я, это занятие: то был гродненский гусар Моллер и Лермонтов. В каждую пятницу мы сходились на ратоборство, и эти полутеатральные представления привлекали много публики из товарищей, потому что борьба на эспадронах всегда оживленнее, красивее и занимательнее неприметных для глаз эволюций рапиры. Танцевал он ловко и хорошо.
Лермонтов пал жертвой собственного характера, беспокойного и насмешливого. Он испытывал терпение Николая Мартынова, ничтожного, неумного, которого он описал в своем «Герое нашего времени» в лице Грушницкого. Он превратил его в козла отпущения, избрав мишенью своих сарказмов и шуток, и Мартынов, доведенный до крайности, не мог поступить иначе, как вызвать его на дуэль.
Цит. по: М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников.
М.: Худож. лит., 1964. С. 312
Вообще в те времена было в ходу военное или светское удальство. Многие молодые люди переходили служить на Кавказ. Гвардейцы хлопотали, чтобы попасть в число охотников, которые ежегодно отправлялись (по одному от каждого полка) на Кавказ и отличались там превосходною храбростью, а некоторые и такою отвагою, которая удивляла даже закаленных в бою старых кавказских воинов. Поединки тоже казались чем-то заманчивым. Я помню, что Монго-Столыпин, к которому, из уважения к его тонко понимаемому чувству чести, нередко обращались, чтобы он рассудил какой-либо щекотливый вопрос, возникший между молодыми противниками, — показывал мне привезенную им из-за границы книгу: «Manuel du duelliste» («Руководство дуэлянта») или что-то в этом роде. В ней описаны были все правила, без соблюдения которых поединок не мог быть признан состоявшимся «по строгим правилам искусства».
Составители и блюстители европейских правил думали прежде всего именно о демонстрации готовности участников поединка к риску, к бою. В европейской дуэли оставался смертельный риск, — но все возможное было сделано для того, чтобы кровавый исход оказывался делом несчастного случая.
В русской дуэли все ставилось так, что бескровный вариант был уделом счастливой случайности. Идея дуэли-возмездия, дуэли-противостояния государственной иерархии, тем более дуэли как мятежного акта, требовала максимальной жестокости. Когда в николаевские времена оказалась размыта эта идея, с нею одрябли и прежние представления о дуэли. Жестокость осталась. Ушел высокий смысл...
«Дуэль не должна ни в коем случае, никогда и ни при каких обстоятельствах служить средством удовлетворения материальных интересов одного человека или какой-нибудь группы людей, оставаясь всегда исключительно орудием удовлетворения интересов чести… За одно и то же оскорбление удовлетворение можно требовать только один раз... Дуэль недопустима как средство для удовлетворения тщеславия, фанфаронства, возможности хвастовства, стремления к приключению вообще, любви к сильным ощущениям, наконец, как предмет своего рода рискованного, азартного спорта...»
Страшной особенностью дуэли, требовавшей от поединщика железного хладнокровия, было право сохранившего выстрел подозвать выстрелившего к барьеру и расстрелять на минимальном расстоянии. Потому-то дуэлянты высокого класса не стреляли первыми...
Стараясь разъяснить причину дуэли, писатели постоянно кружили около второстепенных фактов, смешивая, как это часто бывает, причину с поводом. Поэтому мы встречаемся с рассказами и догадками разного, чисто личного, свойства, тогда как причина здесь, как и в пушкинской дуэли, лежала в условиях тогдашней социальной жизни нашей, неизбежно долженствовавшей давить такие избранные натуры, какими были Пушкин и Лермонтов. Они задыхались в этой атмосфере и в безвыходной борьбе должны были разбиться или заглохнуть. Да, действительно, не Мартынов, так другой явился бы оружием неизбежно долженствовавшего случиться.